Там, в Москве, его ждала Наталья, его Натали, как он называл ее «на французский манер». Называл с того самого дня, когда судьба свела их в комнате замызганного рабочего общежития. Ключи от комнаты Родин получил от своего давнишнего приятеля по прозвищу Сирано, который сочинял стихи о своей любви к замужней женщине и обладал почти таким же внушительным носом, как его литературный двойник.
Родин жил вместе с Натали уже целых три года и все это время пытался понять, любит ли он ее также, как она его: самоотверженно, безоглядно, жертвуя всем вокруг, кроме самой любви. И он не находил положительного ответа. Однажды на отдыхе в Испании, когда они вдвоем плыли по Бискайскому заливу, Натали чуть позади него, он вдруг подумал: смог бы он спасти ее, если бы она вдруг стала тонуть, разбивая воду своими тонкими руками и обезумев от страха потерять жизнь, когда она стала бы смертельно опасной для всякого, кто к ней приблизится? Скрывая от самого себя стыд и страх, он засомневался. Как-то так случилось, думал Родин, что он никогда не старался быть созвучным ее тонкой женской душе. Прежде она не интересовала его так глубоко, как стала интересовать теперь, после его третьей поездки в Париж. Раньше он довольствовался лишь тем, что было на поверхности, умел поддерживать с ней разговор и даже изобрел целую кучу штампованных фраз, не раз выручавших его в неловкие минуты недопонимания.
Его больше интересовала ее внешняя оболочка. В этом смысле его либидо доходило до крайних пределов. Иногда, скучая по разнообразию, он бродил по какому-нибудь пляжу в поисках чего-то нового... Так было и в Ницце. Он любил бродить по краю моря в утренние часы, напрасно надеясь найти там красавиц: все они, видимо, еще спали после изнурительных ночных утех, и ему попадались только какие-то доисторические монстры с обвисшими грудями и вздувшимися, как у коров, животами. Они сидели стайками, как большие безобразные общипанные птицы. Их утомленные жизнью тела напоминали, скорее, тела каких-то диковинных земноводных с избытками кожи, и ему стало грустно оттого, что и он когда-нибудь (Боже, ведь это не так уж далеко!) станет их подобием и будет так же цепляться за жизнь, всеми силами стараясь продлить существование своей никому, кроме себя самого, не нужной увядающей плоти. Родин остановил взгляд на загорелой старухе, очевидной немке, поскольку она, подобно всем немкам, загорала «топлес» и к тому же разгадывала кроссворд в одноименном с газетой журнале «Die Welt», и ему стало совсем грустно. Зачем живут эти бедные люди? В чем смысл их дальнейшей жизни? Зачем вообще вся эта старость? В чем замысел божий? В чем величие его и смысл? Видеть себя немощным в сравнении с живущими полной жизнью молодыми организмами? Жить в размышлениях о скорой смерти, когда с каждым днем ее приближенияжить хочется все больше и больше? Может быть, это задумка дьявола?..
Он шел по краю моря, одной ногой стараясь всегда быть в воде, а другой — на уплотненной морской волной мелкой гальке. Ему нравилось так ходить. Нет, все же Натали была его женщиной. Ему было всегда хорошо с ней.
Она была совершенно особым созданием. Плод пуританского воспитания ханжей родителей, взращенный на почве аскетизма в том, что касалось одежды, макияжа и всего, чем должна бы обладать молоденькая женщина с правильными чертами лица и безупречной фигурой. Она была именно такой. Даже голос ее был под стать этому аскетизму. Она медленно, словно по слогам, выговаривала слова, а при длинных и сложных фразах в уголках ее рта иной раз по-детски закипали мелкие пузырьки. Прекрасно посаженная маленькая головка была аккуратно подстрижена «под мальчика», а из красивых карих глаз с длинными пушистыми ресницами, казалось, в любой момент была готова выкатиться случайная слеза. Слеза от случайной обиды, какой-либо восторженности или сострадания. Когда-то она заговорила с ним первой, и по тому, как она положила свою ладонь поверх его руки, когда он, стоя у окошка редакторского бюро, подписывал разложенные письма, он понял, что бедное создание, уподобившись мотыльку, полетело на гибельный огонь напрасных надежд.
Сам он не делал к сближению никаких шагов. Видя в ней то непорочное создание, коим она и в самом деле была, он позволял себе грех любопытствовать, как пройдет она путь к падению, который он сам преодолел еще в далекие юношеские годы. Она была замужем. За перспективным мужем, возможно, будущим светилом финансового мира. Видит бог, он не хотел этой связи, ему просто было любопытно...
— Мотор! — радостно закричал Торшин.
Где-то вдали, отдавая легким эхом, и впрямь еле слышался мерный рокот. Треск костра, как нарочно, усилился, на несколько мгновений заглушив выросшую, казалось, из ничего надежду на спасение. Речь теперь шла уже именно о ней. Это стал понимать даже деятельный Гришин, внешне не выказывавший ни тревоги, ни страха. Родин чувствовал, что больше не может стоять. Про себя он уже решил: отсчитает до тысячи и, если к тому времени вездеход не прибудет, ляжет прямо на снег возле костра.
— А ведь и жрать хочется! — заволновался Торшин, напряженно вслушиваясь в зияющее холодом и чернотой враждебное пространство.
Гришин отпластал от еще не совсем замерзшей лосиной туши две длинные тонкие нерабочие мышцы, называемые «вырезкой». Нарезав мясо кусочками, он стал насаживать его на три заостренные ветки, очищенные от коры.
— Без соли, — посетовал Торшин. Он совсем приуныл, потому как отдаленный рокот перестал слышаться, вместо этого раздавался лишь похожий на выстрелы треск деревьев.
— Что это? — Торшин удивленно посмотрел на Гришина.
— Мороз, — пояснил Гришин. — Лопается кора.
Он присел на корточки рядом с Родиным и, поглядывая на него, время от времени крутил над углями импровизированные шампура.
— Ну, ты как, старик? — поинтересовался Гришин, чуть стукнув, Родина по одетому в бахил валенку. — Совсем испортились твои бахилы... Да не спи ты! Не спи! Замерзнешь!
— Мы все скоро померзнем, — уворачиваясь от дыма, добавил Торшин.
— А ну, быстро в лес! — приказал Торшину Гришин, — Хворосту, сколько можешь и не можешь...
Торшин неохотно взял топор и, озираясь и труся, двинул в перелесок.
— Три слеги сруби метра по три. — крикнул вдогонку Гришин. — Вон там, подальше.
— Зачем еще? — огрызнулся Торшин.
— Шалаш будем делать.
— А волки?
— Медведи! — бросил в темноту Гришин.
Запах жарящегося мяса, смешиваясь с запахом подпаленных волос лосиной шкуры, возвратил Родина в реальность. Все, что делал сейчас Гришин, казалось ему лишним, ненужным. Он не хотел есть. Он хотел пить. Но, сделав первое же глотательное движение, понял, что и это ему недоступно: в горле стоял неповоротливый болезненный ком.
— Ты чего?! — зыкнул Гришин, почувствовав, что тело Родина дает неестественный крен в сторону костра. — Держись!
Родин умел держаться. Тренер по боксу, поначалу не разглядевший в нем стойкого парня, подбирал ему легких оппонентов, таких же увальней, как он, и даже, что было особенно стыдно, младше него на год, а то и на два. Но спустя три месяца тренер изменил мнение. Родин умел держать удар и, при всей своей крупности и казавшейся неповоротливости, быстрее других сверстников освоил приемы защиты, а главное, стал хорошо двигаться. И то и другое было основой успеха в этом честном и прекрасном своей бескомпромиссной борьбой, жестоком, но благородном виде спорта.
Тренер по себе знал, с какими мыслями мальчишки идут на бокс. И хорошо понимал их, потому как сам еще каких-нибудь полтора десятка лет назад пришел в секцию делать из себя мужчину.
Родин вспомнил его первое предостережение, что бокс делает мужчин благородными изнутри, но снаружи порой придает им вид отнюдь не первых красавцев. Носы не всегда будут целыми, губы затвердеют от шрамов, а надбровным дугам, которые от ударов будут сечься и уплотняться, позавидуют обезьяны. Это было правдой, и тренер хотел только, чтобы ребята знали правду, и те, кто все же останется, приняли все это как необходимую жертву и трудились так же, как он сам когда-то. По молодости и неопытности тренер не досказал лишь одного — что настоящим женщинам весь этот боксерский «шарм» как масло в огонь...
Родин вспомнил вдруг последнюю драку с Тюриным. До этого они дрались уже семь раз. Родин помнил каждую такую «встречу». Лишь однажды он одержал победу, сбив Тюрю с ног точным прямым ударом в голову после обманного движения корпусом. Дрались всегда до первой крови. В последней же драке была зафиксирована ничья: кровь пошла одновременно — у одного из губы, у другого из носа. И хотя Тюря апеллировал к поддерживающим его зрителям и одновременно «судьям» — собратьям, жившим с ним вместе в Большом доме, что кровь у «Роди» из губы пошла первой, поколебавшись, им все же присудили ничью с надеждой на скорый реванш.
Однако в другой раз, не дождавшись официального объявления о драке, они сошлись без свидетелей. Свидетели появились позже. Это случилось там же, где и всегда, — на тыльной стороне школьного двора. Поводом стал мальчишка помладше: Родин вывел его из столовой за то, что тот ударил первоклассника. Тюря, оказавшийся тут же, прошипел ему на ухо:
— Этот пацан из моего дома, и ты за него ответишь.
Вызов был принят. Рассчитаться следовало сейчас же, как всегда, за углом школы.
Они даже не успели дойти до привычного места и встать в стойки, когда Тюря нанес первый удар. Это было не по правилам и даже, как любили говорить в школе почитатели воровского сленга, «западло».
Родин чувствовал, что Тюря готов сломить его окончательно, навсегда, заставить отказаться от новых показательных драк, в которых Родин проявлял и возрастающее упорство, и такое же умение. Родин чувствовал, что эта драка будет последней, и не боялся... Он хотел победить.
Удар пришелся вскользь, по макушке. Ему захотелось бросить Тюре в лицо обидное, несмываемое оскорбление, но он знал, что вместе со словами может потерять и толику сил, а для победы надо собрать их все в кулак. Так учил тренер, так чувствовал и он сам всем своим чутким нутром. Он встал в стойку, и в глаза ему бросилось выражение лица противника. Никогда прежде оно не было таким неистово безжалостным и решительным: в нем читалось желание добыть победу любой ценой. Они обменялись первыми ударами, оба умело защищаясь, подставляя под удары локти, кулаки, откидывая то в бок, то назад корпус и голову. Спиной Родин почувствовал чьи-то шаги, ему захотелось оглянуться. И само это желание, о котором он успел лишь подумать, помешало ему. Тюря, изловчившись, «достал» его, сильно ударив левой через блок прямо по виску.
— Дай ему как следует! — раздался чей-то выкрик. Когда Тюря вновь попал Родину по скуле, уже с правой, кто-то там за спиной захлопал в ладоши.
Вскоре, когда перевозбуждение от начала боя прошло, Родин стал драться осторожнее, выверяя каждое движение.
— Сегодня он ему врежет... — долетели до Родина слова еще одного Тюринского сторонника.
Именно в этот миг Родин, спружинив всем телом, выбросил прямой в голову и точно попал Тюре в подбородок: тот покачнулся и, отступив на шаг назад, поднял кулаки к лицу, уйдя в глухую защиту.
Родин услышал возгласы изумления и почувствовал, что у него самого кровь из разбитой в лохмотья губы, переполняя рот, струйкой вытекает наружу. Того, что последовало дальше, не могли предположить даже тюринские сторонники, знавшие, на что бывает способен их не в меру подлый и коварный друг. Тюря ударил Родина ногой в пах. Это было совершенно в разрез с правилами. Это было подло. Но никто из присутствовавших, которые стояли за спиной Родина, не остановил драку. А ведь бой теперь шел не на жизнь, а на смерть. Как смог Родин в последний момент увернуться от точного попадания и не скорчиться на земле в позе эмбриона, было для него загадкой по сей день.
Тюря же, получив в этот миг маленькую передышку, обрушил на Родина град боковых ударов, намереваясь свалить его наземь, а там уже добить ногами. И наконец-то навсегда выбить из противника желание сопротивляться его, тюринской, воле и стать его пугливым и жалким рабом.
Но бой возобновился. Оба дошли до предела изнеможения, но продолжали наносить друг другу чувствительные удары. Это было не похоже на их прежние поединки. Даже сторонники Тюри почувствовали недоброе.
Тюря, пошатываясь на своих кривоватых длинных ногах, представлял собой неотрадное зрелище. Он, скорее, напоминал раненного в корриде быка. Правый глаз его, заплывший гематомой цвета инжира, казалось, специально прищуриваясь, изучал, куда бы половчее ударить соперника. Из его широкого таитянского носа непрерывно текла густая красная кровь, взывавшая к отмщению и нанесению решительного удара.
— Разнять их! — послышался чей-то окрик. Родин узнал этот голос. Это был авторитетный старшеклассник по кличке Клюв. Он был, как и остальные, из «компании» Большого дома.
— Надо растащить их!
Но ни один из наблюдавших не решался подступиться. Улучив момент, Родин ударил с правой, вложив в удар весь остаток сил. Удар «прошел»: он попал точно в голову, туда, где нос смыкается со ртом.
— В торец ему запаял! — крикнул кто-то.
Тюря пошатнулся, руки его повисли вдоль покатых бойцовских плеч, и он стал клониться всем телом, готовый упасть. Но Родин уже не мог простить, он бил и бил, то левой, то правой рукой, каждый раз попадая в мягкое, кровавое нечто, все меньше похожее на человеческое лицо. И это что-то оседало все ниже и ниже до тех пор, пока чьи-то руки не обхватили Родина сзади и не повалили на землю... Тюря, которого его сторонники отнесли в тень, привалившись к школьной стене, мычал и периодически сплевывал на асфальт сгустки собственной крови, безумно вращая своим не заплывшим глазом.
И все-таки я побил тебя, Тюрин, подумал Родин, вновь возвращаясь в реальность.
Гришин протянул Родину «шампур». Обуглившиеся куски лосиного мяса напомнили тому о преступлении, в котором он теперь считал себя повинным. Еда вызывала отвращение. Он хотел пить. Пить много и бесконечно долго… Первое же глотательное движение отдалось болью в гортани. У него уже давно не было мочи даже стоять. Ему казалось, что ноги его вросли через снег в землю и, негнущиеся, застывшие, как ноги освежеванной лосихи, превратились в неживой остов, держащий все остальное, еще живое, и не давая упасть прямо в костер, буквально гипнотизировавший его. Он подумал о Гришине и Торшине. Если бы не они, он, наверное, давно уже превратился бы в окоченелый ненужный труп.
— Ту-ут... Ту-ук... — послышались один за другим бессмысленные восклицания. Родин решил, что это сердце, совсем было затихшее в его озябшей груди, не выдержав, стучит в висках, напоминая, что оно пока еще живо. Он попытался поднять руку, чтобы дотронуться до головы, но рука, не слушаясь, оставалась на месте.
— Ту-ук... Ту-ут...— повторились похожие на сердечное биение глухие звуки, и Родин понял, что это, возможно, и есть тот самый конец, которого все так боятся. А это совсем не страшно, успел подумать он, когда звук, показавшийся ему теперь погребальным, повторился снова...
Натали всегда была беспечна. Беспечна в той мере, в какой бывают беспечны женщины, признающие в жизни только одну ценность – любить и быть любимой. Она, конечно же, прощала ему многое. Все его флирты и даже измены, на которые у нее было чутье самки леопарда. Она чувствовала такое каким-то седьмым чувством в тех случаях, когда не помогало обоняние и зрение. По одному только его взгляду, несмотря на его порой виртуозное вранье, она сразу угадывала, что этой ночью он с кем-то «был», и никогда не ошибалась. Но все это не становилось поводом для ссор. Она хотела одного — чтобы он был искренен с ней в самой их любви, в которой и она могла нарушить общепринятые табу и поделиться с кем-нибудь своим телом, но только не душой. Она была сторонницей сильных чувств и никогда бы не согласилась на дружбу взамен прошедшей любви. Нет! Лучше уж ненависть, но только настоящая, сильная, искренняя. Лучше искренняя ненависть, чем фальшивая, убивающая душу любовь или сменившая ее унизительная дружба. Она молилась в жизни лишь двум своим богам: богу страсти и богу любви.
Нет, с нею порою было сложно жить. Она находила способы докучать ему, могла «убить» своим внезапным молчанием. Слова, фразы ее, брошенные ему как бы исподволь в часы их разлада, всегда имели подтекст, двойной или даже тройной смысл. Однажды у них чуть не произошел разрыв. В очередной раз, замкнувшись в себе, он вывел Натали из себя. Она бросила ему: «Я читала твои рассказы, которые ты так усердно прячешь от меня в ноутбуке. Они мерзки! Ты пишешь о грязных чувствах падших людей. В них нет святости. Ты не способен на высокое! И они так обыденны...» Последнее было особенно болезненным. Он не признавал серость. Серость, банальность — это самое худшее, что может быть. Больше всего он боялся этого и сомневался. Сомневался еженедельно, ежедневно... Он то верил, то не верил в себя. Обыденность — это удар под дых. Остальное было вздором. Он ведь всегда думал о том, что лучших устремлений души можно достичь не только благими призывами, но, прежде всего, движением, исходящим со дна жизни, где из животного хаоса произрастают ростки человечности. Натали знала это, она не могла этого не знать... Такие отношения с ней всегда пугали его. Он порою подумывал о том, что если и женится когда-нибудь, так непременно на тайке или кореянке. Он вспомнил «мыльные» салоны Бангкока и покорную нежную девушку-тайку по имени Тюм.
Сейчас, когда Родин ощутил в себе новую энергию, способную подвигнуть его к творчеству, он подумал о том, как хорошо было бы вновь поехать с Натали в Бургас.
Днем он бы теперь отдыхал в раздумье, впитывая в себя сюжеты, фразы, мысли, непременно свежие, а главное, свои, и пил хорошее вино, закусывая его дорогими сырами. Вечерами, с наступлением прохлады, шел бы в летний театр слушать чудесную итальянскую оперу в исполнении певучих болгар, возвращался оттуда ошеломленный и ложился спать, предавшись перед этим недолгой, но острой, как бритва, чувственной любви с любимой женщиной. Наутро, проснувшись, он садился бы за письменный стол и с упоением писал, писал, писал... Разве можно представить себе человеческое счастье более совершенным?
Теперь душа Натали представлялась ему вечным кладезем новых ощущений, предметом бесконечных исследований и открытий. Душа ее казалась проста и сложна одновременно. Порою она была непостижима для его разума. Он вспомнил, как во время их путешествия на автомобиле на одной из остановок Натали, перепутав пакеты, вместо мусора выбросила свое любимое платье и ожерелье из жемчуга. Исправить было ничего нельзя — к тому моменту, когда это обнаружилось, прошло шесть часов, и за это время они проехали не менее четырех сотен километров. Он уже представлял, какая развернется трагедия, так что он, наверное, смог бы даже написать о ней целую новеллу. Но, обнаружив пропажу, Натали только улыбнулась и коротко сказала: «Пустяки».
В такие минуты он думал, что, когда он умрет и дух его воскреснет в новом, не помнящем прошлого теле (это было единственное из верований, которое он хотел признавать), то пусть уж тогда он будет женщиной и познает женскую душу изнутри...
И еще ему подумалось: имеет ли он право делиться своим миром с другими людьми? Достойны ли его мысли того, чтобы им внимали другие? Это был один из самых главных вопросов, который он теперь ставил перед собой.
Уже в натопленной кабине вездехода, куда его, негнущегося, отнесли четверо охотников, Родин, с трудом отогреваясь, догадался, чем был тот самый, показавшийся ему погребальным, звук. Это был всего-навсего радостный, повторившийся несколько раз возглас Торшина, узревшего, наконец, что едут охотники.
Молодой егерь за рулем вездехода был молчалив и угрюм, как сын потомственного ассенизатора. Он был вконец измучен поломками своего престарелого транспорта и при каждом попадании в яму, когда безвольного Родина бросало, как безжизненный куль, на водительское место, сплевывал на пол, издавая при этом какие-то шипящие звуки.
В кабине, кроме водителя и Родина, сидел еще старший команды, отставной полковник. Он беспрестанно курил и превозносил прелести зимней охоты. Из всего сказанного Родин уяснил, что все время отсутствия охотники тоже жгли костры и занимались починкой «грёбаной» машины, что второго — матерого и рогатого самца — они «взяли» еще засветло, в первом же загоне, и убить его одним выстрелом посчастливилось именно ему, отставному полковнику. Это справедливый итог охоты, заключил полковник, хоть она и принесла всем столько мучений. При этом он через слово повторял одну и ту же избитую фразу: «Охота — пуще неволи».
Как ни странно, по мере привыкания к долгожданному теплу, медленно проникавшему в застывшее тело, Родин вдруг вновь стал ощущать всю остроту набегавших приступов озноба. Ему даже показалось, что водитель и полковник нарочно открыли двери кабины, чтобы пустить свежего колющегося морозного воздуха. Но это было не так. Печка работала во всю свою мощь, а кабина была полна табачного чаду, потому как и молодой водитель, не уступая полковнику в любви к табаку, курил папиросы одну за другой.
Родин вжался в сиденье и почувствовал, что еще немного, и сознание распростится с ним навсегда. Глаза его, не выдерживая даже сигаретных всполохов, закрылись, и он услышал тихую, слышанную им когда-то давно в детстве баюкающую мелодию. Теряя связь с внешним миром, он услышал еле произнесенное: «Пусть поспит, он устал». Эти слова были, конечно же, о нем...
Август 2012 г., Москва