— Но у нас с вами до этого не дойдет, — ухмыляясь, успокоил Григория «подросток». Своим видом он почему-то напомнил Рокшину «Чеширского Кота». — Ведь, правда?.. Правда?.. — он повторял эту фразу всякий раз, когда взгляд Рокшина устремлялся в сторону истязаемого.
— Укажите только, где подписать? — пробормотал Рокшин, чувствуя, что еще минута — и сознание его покинет.
— Подписать — это полдела, — зловеще улыбнулся следователь.
— Надобны еще гарантии, что вы в суде не откажетесь от подписанного. Не заявите, что к вам применялись недозволенные методы или что-то в этом роде.
— Еще и суд будет?!
— А как же... как же!.. Скажете тоже — без суда!.. Согласно пункту первому статьи сорок девятой «каждый обвиняемый в совершении преступления считается невиновным, пока его виновность не будет доказана в предусмотренном законом порядке и установлена вступившим в законную силу приговором суда».
…Гудки теплоходов становились все протяжнее. Пристань, забитая массой этапируемых, была наполнена гвалтом голосов и собачьего лая. На небе догорали усталые ночные звезды, а по кромке горизонта уже полыхало бежево-розовое утреннее зарево. По трапам в брюшины бесконечной череды теплоходов тонкой человеческой нитью тянулись заключенные, следовавшие в Колымский край. Конвойные стояли по концам трапов, ими командовал офицер южных кровей.
— Седьмой пошел, восьмой пошел... — отсчитывал новую партию заключенных, грузившихся в наш теплоход, рыжебровый «вертухай» с сержантскими нашивками.
Один из зэков пошатнулся на трапе и спустя мгновение оказался в свинцовых водах Татарского пролива. Он схватился за голову и. протяжно завыв «мама!», попытался скрыться в волнах. Но пузырящийся ватник держал его на плаву.
— Что смотришь, Валабуев, стреляй! Побег! — рявкнул офицер на охранника и сам вытащил табельный ТТ.
— Сейчас, ты у меня «домамкаешься»! — реагируя на приказ, завопил рыжебровый и вместе с другим конвойным «разрядил» в несчастного половину обоймы ППШ.
— Отмучался, — сказал кто-то в толпе.
— Счастливчик, — поправил другой.
Рокшин ждал своей очереди пройти на трап. Едва он тронулся в ту сторону, как толпа впередистоящих вновь ухнула: «Еще один!» Опять послышались мат конвойных, выкрик офицера и выстрелы...
Прошло еще несколько минут, и посадка прекратилась. Многие из еще не поднявшихся на борт, в их числе и Рокшин, стыли на промозглом морском ветру и думали о том, что поскорей бы уже в трюм. Но заминка продолжалась. Через некоторое время небо, совсем осветлившееся, разрезала решетчатая шея портового крана. В «клюве» этой птицы-великана качалась приближающаяся к земле металлическая клеть. Когда она со звоном и клацаньем стукнулась о причал, в нее стали грузить, как строптивых животных, зэков. Погрузка замедлилась до крайности. Рокшин думал о пневмонии, подхваченной в промозглой одиночке тюрьмы, и о том, что будет счастьем, если придется плыть хотя бы два дня. Когда очередь дошла до него, он смог увидеть «расстрельную команду», убившую двух упавших в воду. Офицер со сросшимися бровями показался ему очень знакомым. Григорий силился вспомнить, видел ли он его среди тех лиц, что встречались в «предвариловке», но казавшееся рядом «опознание» ускользало, туманя голову напрасными потугами. Рыжеволосый сержант ему тоже напомнил кого-то, но вопрос, кого именно, Рокшин тотчас же выбросил из головы.
В трюме было сыро. Вонь от наследия рыбьих промыслов стояла невообразимая. Поддоны, на которых зэки должны были спать по двое, как однополые любовники, были скользкими от рыбьего жира и при качке елозили по днищу, как и намеренно не вычерпанная полужидкая субстанция из грязи, рыбьих кишок и каких-то нечистот неизвестного происхождения. Этим «морские извозчики» хотели показать свое отношение к нынешнему перевозимому «грузу».
«Я помню тот Ванинский порт,
И крик пароходов угрюмый,
Как шли мы по трапу на борт…» —
…затянул кто-то. «Солиста» тут же осадили, объяснив, что конвой за это нарушение не будет тягать парашу до самого Магадана, до которого полторы тысячи верст.
— А мы все-таки в Магадан?! — спросил Рокшин, которого уже бил простудный озноб.
Никто не ответил ему, лишь кто–то из непролазной и злой тьмы больно ткнул спину чем-то острым.
…Дня три Григорий находился на грани жизни и смерти. Лагерный лазарет был похож... Нет, он был ни на что не похож: это помещение отличалось от покойницкой лишь тем, что трубы отопления не источали холода, как это делали стены мертвецкой, и на ногах не было клеенчатых табличек с соответствующим номером безвременно, к радости лагерной администрации, усопших.
Организм сам боролся за жизнь, несмотря на все лечебные процедуры, направленные на его скорейшее угасание. Пару раз в день Рокшину заливали в рот какой-то отвратительного вкуса питательный раствор, давали по столовой ложке настоя стланика, рыбьего жира и делали болезненный укол, после чего он мгновенно засыпал.
Григорий однажды сквозь сон услышал, как двое из обслуги, тоже зэки из «блатных», играли в «чет-нечет» делая ставки на день кончины одного из доходяг. Угадывавший получал выигрыш в виде обеденной пайки или одной из теплых вещей, забираемой у уже упокоивших свою душу. Обслуги было четверо: истопник, который никогда не топил, «мозжильщик», который для верности раскалывал голову усопшему деревянным молотом, и двое санитаров, по совместительству выполнявших обязанности «могильщиков».
В санблоке лежало до сорока человек, и игра была оживленной и нешуточной.
К первым теплым дням июня, когда белоснежные склоны сопок стали стремительно темнеть, пестрея скрюченными мослами незахороненных в зиму «давших дуба» доходяг, Рокшин все же выздоровел, хотя уголовные и ставили на его кончину до полутора десятков раз.
Когда в очередной раз он не «оправдал надежд» и встал с больничной шконки, к нему подбежал истопник, конопатее и рыжее самого рыжего в мире злодея. Остервенело, брызгая слюной, рыжеголовый наговорил ему целую кучу матерных предложений, из коих Рокшин понял, что стал теперь его личным врагом. «Не мог подохнуть, как человек, — попрекал уголовник. — Из-за живучести такой суки, как ты, я проиграл две пары унтов и целую кучу обеденных паек!» — раздосадованный истопник больно приложился сапогом Рокшину между ног.
«Ну что ж, — подумал Григорий, когда его перевели на барачное поселение, — каждому, действительно, свое».
Барачная жизнь оказалась еще более горькой, чем пребывание на больничной койке среди играющих на человеческую жизнь нелюдей.
Успокаивало лишь одно слабое утешение: таких, как он, страдальцев было великое множество, и каждый из них нес свой непосильный крест как мог.
Уголовники, отличавшиеся бесчеловечной развязностью, не считали иной «сорт» живущих на земле, кроме «блатняков», за людей. «Мутных доходяг», к которым, по их мнению, относились все, кроме них, можно было даже без команды сверху от «смотрящего» удавить «по–тихому». Самые отмороженные из урок не боялись ни окриков вертухаев, ни даже передергивания ими затворов, не выходили на каменоломни ни под каким видом, выгоняя туда вместо себя «сявок» и «бакланов», которым еще надо было поднабираться «авторитета».
Одной из забав этих человеческих особей было устройство «бенгальских огней» — результата газообразования в животе, в чем особо усердствовали два престарелых зэка, которые поочередно поджигали на радость корешам свои «дурные ветры»
Но больше всего они любили унижать. Рокшин вспомнил, как однажды какого-то «растратчика», из «политических» (так назывались все, кроме блатных), за строптивость заставили пить воду после стирки носков одного из авторитетов. Вспомнил также, как профессора филологии, написавшего статью против режима и пойманного органами на подложенном в его портфель «откате», заставляли придумывать для сластолюбца — «пахана» зоны — эротические истории, а тот требовал от рассказчика «побольше реализьму».
Основной же «барачный контингент» кололся, пил спирт и резался в карты. Деньги, «ширялово» переходили из рук в руки. Когда кто-то из уголовных проигрывался, то, не раздумывая, шел к «политическим» отнимал что–нибудь из инвентаря, одежды или еды и ставил на кон в попытке отыграться.
Рокшина всегда удивляло, отчего уголовники были все как на подбор рыжие и почти все на одно лицо. Один случай поверг его в ужас, как, впрочем, и остальных.
Как-то раз все время проигрывавший маститый уркаган — из тех, что тянули лямку еще с «малолетки» и имевший за плечами три ходки, ухватив с раздачи трех тузов, не смог ничем ответить в кон. Тогда этот зверь в человечьем обличье, заранее заприметив парочку «жертвенных баранов», подбежал к ним, и, ни слова не говоря, выдернул у каждого плоскогубцами по паре зубов желтого металла. Один из этих «баранов» в прошлом работал помощником секретаря облисполкома, другой — доцентом НИИ питания. Его осудили за то, что он продал японской разведке свою написанную для научного журнала статью о влиянии поедания лесных грибов на поджелудочную железу.
Когда садист бросил четыре окровавленных зуба на кон, то поморщился даже смотрящий по бараку Гена Резаный. Другой вор бросил карты и заявил, что по такому беспределу «рок зоны» может спросить на «правиле» по полной. Однако ж, кон был «беспредельщиком» выигран, и этот уркаган, протерев рукавом ватника выдернутые зубы, сковырнул с них коронки, а оставшееся вернул обоим несчастным. Бывший доцент долго рассматривал свои потери, затем завернул их в тряпицу и положил за пазуху. Бывший помощник секретаря облисполкома плакал над ободранными кусочками своих зубов, как малый ребенок... Произошедшее вскоре забылось.
Время словно смешалось в голове Рокшина. То, казалось, шел апрель (с сугробами по самые крыши), то ласковый поздний июнь с распускающейся листвой. За ним должен наступить июль — первый и последний в колымских краях летний месяц, когда природа, не успев расцвести, уже начинает готовиться к осени.
Колыма ты, Колыма, дальняя планета,
Десять месяцев зима, остальное лето...
Осенние месяцы здесь были такими же, как зимние. И черт ее разберет, осень ли это, зима ли, если в сентябре, когда должны быть грибы, снегу выше колена, и даже олени, отрастив панты для заморских лекарств, ворчат на природу: им приходится взбираться на вершины сопок, где колючий, как и всё на Колыме, ветер не дает снегу улечься.
Местные аборигены пьют одеколон. Он для них, как для столичных сибаритов двадцатипятилетний коньяк. К весне в зоне голод. Самый настоящий. Один из зэков-«шнырей»
[1] на этой почве сошел с ума и, поймав мышь, съел ее живой почти без остатка, оставив на память о «злодеянии» лишь кусочек мышиного хвоста. Полбарака при виде всего этого вырвало желчью. Блаженного тут же избили и записали в «зашкваренные»
[2]. Когда того увозили в больничку для психов в Магадан, его обидчики всплакнули от зависти. Ведь нет хуже места на земле, чем этот грёбаный, всеми проклятый Верхне–Удольский Урым.
К голоду приладились наказания. Когда сильно обмороженный весенним заморозком (под пятьдесят градусов) голодный Рокшин прожег разъехавшееся и дырявое одеяло окурком, его сначала обвинили в умышленной порче госимущества, за что впаяли для начала десять суток карцера и в довесок стали «шить» умысел в подрыве экономической мощи страны, потворстве врагу и участии в заговоре против лагерного руководства. Попутно «нацепили» и подготовку терактов против вождей.
Григорий давно забыл про циничный вывод своего незабвенного сослуживца майора Бори Морозова об армейской пище, которую «нельзя есть, а можно только принимать». Он уже готов был «принимать» все, разумеется, кроме мышей, тараканов и земляных червей. Ту мутную белую воду, именуемую похлебкой, от которой несло духом морских обитателей, в которой прятались от любой сноровистой ложки кусочки разварившегося картофеля и «обломки» старогодних горклых макарон, Григорий поглощал теперь с особым наслаждением. Хлеб казался ему шикарным ростбифом, а кусочек пиленого сахара размером с ноготок мизинца — божественной амброзией. Голод был способен вылепить из человека все что угодно, любую субстанцию. За хорошую дополнительную пайку Рокшин с удовольствием принял бы на себя все грехи плутов из своего военного ведомства и лишний срок, каким бы он ни был. Он впал в состояние, когда физическое выживание и пища, которая этому способствовала, стали его единственной религией. Даже случайно увиденные женщины (тел представительниц лучшей половины человечества он не знал уже многие месяцы, а может быть, и годы) вызывали в нем только гастрономические ассоциации. Он смотрел на их руки, не последний атрибут человеческой любви, и ему представлялось, как они лепят пельмени, пироги и все такое, что потом должно печься, булькать в жиру или вариться на пышущей огнем плите. Он глядел на их лица и читал в них аналогичные со своими желания есть: ведь эти лоснящиеся щеки и губы для того и созданы чтобы принимать пищу. «Черт бы все это драл», — думал Рокшин, щипая себя как можно сильнее и желая признать, что жизнь это всего лишь дурной сон. Но все было напрасно. Какие–то странные повторения крутились перед его глазами. «Ну отчего, отчего они все такие рыжие?» — размышлял он в который раз про бесконечно крутящуюся перед глазами галерею охранников. Даже их начальники, все как на подбор южане, отдавали рыжим оттенком. Последних было много: таких труднее подкупить, они слишком преданы тем, кто назначил их на эти места. «Чушь какая–то, — удивлялся Григорий. — Эта порода людей так же коррумпирована, как и все остальные».
Он вновь вспомнил о своем приговоре: семь лет лагерей за семь украденных миллиардов. Огласили этот вердикт три девушки в черных мантиях с белыми отложными воротничками. При этом их лица были милы и равнодушны. И главным доказательством стала «королева доказательств» — его собственное признание. Он сделал его добровольно и с искренним раскаянием, на что была ссылка в зачитанном тексте. Да, это он в составе организованной преступной группы таможенных и военных чинов, которые занимались также террористическими приготовлениями, украл эти злосчастные семь миллиардов. Все было предельно ясно, как и предельно ясно запутано. Он вспомнил еще, как на том суде ему не дали последнего слова, назвав это предрассудком буржуазного правосудия. «Господи! Каков же удел мой?!» — кричала душа Рокшина.
Когда однажды в барак вошел заместитель начальника лагеря по воспитательной работе (кличка у него была из-за разросшегося «бабьего зада» «Человек–жопа») и объявил всем, что Россия вступила в войну с Монголией, все поняли, что это полный маразм. Воевать из-за песка, перегоняемого то на одну, то на другую сторону бурями?.. Да это коллективное сумасшествие!
Григорий понял, что его ожидает бессрочное заключение. «Бежать, бежать, бежать!» — эта мысль, равносильная самой смерти, заполнила его до краев. Убежать не удавалось еще никому.
«И этот тоже со сросшимися бровями», — успел подумать Рокшин, когда его доставили к штатному лагерному следователю. Тот представился. Фамилия его была заковыристая «Тутыр... бунар... оглы... ханов» — запомнить ее правильно не представлялось возможности.
Следователь тут же сообщил, что Рокшин подозревается еще в одном преступлении. Оказывается, что он, 20 лет назад, будучи курсантом в составе, опять же, организованной преступной группы, члены которой уже дают признательные показания, занимался совращением малолетних. Заочное опознание Рокшина по фотографиям подтвердили многие жертвы того периода.
— Все они теперь очень уважаемые люди. Копия протокола вашего опознания ими прилагается, — заключил свое короткое вступление следователь. От него пахло потом и только что съеденной курицей.
— Господи! — взревел из последних сил Григорий, чувствуя, что терять уже нечего. — Это ведь гнусный беспредел! Нарушение всех мыслимых и немыслимых процессуальных норм! Гражданин следователь!.. Мало того что по первому делу мне не дали последнего слова, так теперь мне вменяют дело, к которому я имею такое же отношение, как вы, например, к рождению пингвинов в Антарктиде. Двадцать лет назад!!! И что эта за процессуальная норма — «опознание по фотографии»?! Может, вы обвините меня еще в изнасиловании оленьих самок? Я готов подписать и это... Но учтите... Учтите... Когда-нибудь люди узнают правду. О-о-о! Вы не знаете, что будет?! Они придут и плюнут, плюнут на ваши могилы!
— Да это же отпетый экстремист! — крикнул кто–то из-за спины «Бергуал... мулды... тара... булты... ханова» и выскочил вперед.
В «вынырнувшем» Рокшин с легкостью узнал известного на весь Урым следователя по фамилии Калбабин. От чрезмерной «любви» к нему все «доходяги», даже безнадежные «фитили», произносили его фамилию, ставя первый слог в самый конец. Получалось забавно, мстительно, справедливо – «Бабин-Кал». Не одной сотне зэков этот «ювелир своего дела» накинул срока, называя «пятерочку» «стандартным довеском». Обличьем Бабин-Кал был очень похож на того первого следователя по делу Григория, дававшего ему затрещины в тюрьме. И первый, и этот были похожи, страшно было даже подумать на кого.
«Кто он, в самом деле, этот Калбабин, невзрачный мужичонка маленького росточка? — успел подумать Рокшин. — Пегий. Плешивый... Если бы плешинок у него было больше, чем одна, я назвал бы его "серым в яблоках". Как он здесь оказался за восемь тысяч верст от столицы? Чудеса да и только». Но чудеса давно уже не удивляли здесь никого.
— Вы, стало быть, не угомонились, болтун вы наш, — проскрипел тот старый знакомый своим до боли тошнотворным голосом. — Посмотрим, что получим от вас в остатке, — заключил он, отодвигая «Бергуал-мулды... и т.д.» в сторону.
— Я голоден и хочу, есть, — выдавил из себя Рокшин. Его шатало из стороны в сторону, как пьяного: короткий, но страстный монолог отнял остатки сил.
— Все хотят есть, — бросил из-за спины Бабина-Кала южанин.
— Дайте хоть что-нибудь, я все подпишу.
Бабин-Кал выдвинул ящик стола, достал из него тарелку с объедками и, поморщившись, подвинул Григорию. На ней лежали не до конца обглоданные куриные кости и кусок лаваша. Лаваш Рокшин съел почти мгновенно. Все без остатка кости, кроме трубчатых, он разжевал и проглотил, как самое изысканнейшее блюдо.
— Еще бы немного, — попросил Рокшин голосом потерявшего стыд попрошайки.
«Следак» снова поморщился, поглядел на «Бергуал-мулды... и т.д.» и после кивка того вытащил Григорию целый круг лаваша, от вида которого тот чуть не захлебнулся слюной.
— Только недолго, — предупредил благодетель. — У меня таких, как вы, четырнадцать голов.
Рокшин разорвал лаваш на две половины и, боясь, что одну из них отнимут, быстро откусывал от каждой половины, изумляя обоих «следаков» скоростью поглощения нехитрой пищи. Ему было и стыдно, и радостно одновременно.
— Водички бы запить, — попросил он, разразившись икотой.
— Может, еще и жопку подтереть, как покакаешь? — на лице Бабин-Кала застыла гримаса, после которой можно было ожидать от него чего угодно. Воды, однако, Рокшину дали.
Чьи–то руки быстро усадили его напротив все того же стоящего на столе черного плафона стоваттной лампы, который развернули в его лицо. «Всё, как в кино», — подумал Григорий. Происходившее казалось ему фарсом, если бы не было таким явственно страшным.
На столе был также некий никелированный прибор, своими штоками валиками и кулачками похожий на механическую швейную машинку. На конце этого устройства, у рук следователя, имелось приводное колесо с деревянной лаковой ручкой. Со стороны Рокшина прибор имел никелированное ложе, похожее на отпечаток руки. Пока он подписывал подсовываемые ему бумаги, продолжая коситься на эту конструкцию, изучая ее, следователь шелестел страницами его нового дела и напевал что-то нехитрое, наподобие «чижика-пыжика». Обнаружив на этом аппарате россыпь красных капель, Рокшин ужаснулся. «Кровь!» — шарахнуло его ломом по голове.
— А вы думали — краска? — угадал его мысли Бабин-Кал. — Все только начинается, дорогой «
инако… мыслящий». Вы еще не знаете наших фантазий относительно частей вашей бренной субстанции. В особенности тех, которыми мужчина должен дорожить более всего жизни. Вы, однако, меня позабавили этим вашим... про оленьих самок,
— следователь коротко хихикнул и двинул ногой под столом. Оттуда показалось ведро.
— Ну, а теперь кладите вашу ручку вот сюда.
— Что это?!
— Не догадались? Надежнейший помощник любого мало-мальски уважающего себя работника юстиции. Механический прибор для наведения «тюремного маникюра». Универсальная машинка китайского производства времен Чан Кайши. Узнаем теперь о вас всю, так сказать, подноготную. Вы, конечно, знаете, откуда взялось слово «под-но-гот-ная»?
— Вы будете меня пытать?! За что? Я же все подписал!!
— За всё. За то, что не хотите любить родину, за ненависть к нам, ее законным представителям, — с этими словами «следак» выдвинул ногой ведро так, чтобы его содержимое было хорошо видно подследственному. Дно было заполнено какими-то кровавыми отростками с беловато-желтыми пластинками на концах...
В голове Рокшина все разом закружилось, словно бы он оторвался от земной тверди, полетел куда-то по темному коридору в поиске выхода наружу в пространство, где не было ничего, кроме звезд и космического холода...
…«Всё... всё... достаточно», — послышался, повторяясь, словно горное эхо, чей-то до боли знакомый голос человека, которого он хорошо знал.
— Григорий! — голос, наконец, стал явственным. — Ты слышишь меня? Я закончил... Закончил!
Рокшин открыл глаза. Голова шумела, не успев остыть от пережитого.
— Ты оказался слишком впечатлительным, — заметил Клейн, лицо которого выплыло, словно из тумана. — Приборы контроля психики зашкалили, и я решил прервать эксперимент.
— Черт бы тебя драл! — прошипел Рокшин. — Я побывал в аду!
— Ты излишне впечатлителен, — повторил подполковник.
— Тебя бы в такую переделку! Завизжал бы, как свинья!
— Не представляешь, какие важные данные я получил, — ответил Клейн. — Это материал государственного значения. Боже мой, я не могу тебе раскрыть все детали своего правительственного заказа. Но вкратце скажу, чтобы ты не обижался: группе институтов и мне как одному из защитивших кандидатскую на родственную тему поручена разработка психофизического влияния на сознание нелегального контингента, выполняющего спецоперации за рубежом. Чтобы у них не было поползновений... Ну, ты догадываешься, о чем я... Словом, они должны быть полностью легитимны и не иметь даже мыслей о том, что случилось с Калугиным, Резуном, Гордиевским и прочими. И потом, это открывает просто фантастическое возможности для влияния на массовое сознание... Ты же понимаешь, какие это перспективы у власть...
Рокшин прервал Клейна, не дав договорить:
— Мне и так понятно... Кому и для чего нужен подобный материал?
— Потомкам.
— Зачем?.. Это мерзость и ложь. Ты, как вижу, надергал в базу данных все из воспоминаний настоящих заключенных. Во многом правдивых. Все это в изложении таких уважаемых сидельцев, как Жженов, Шаламов и Гинзбург, я уже когда-то читал. Читал я и эрзац-сидельца, «мстителя сталинской России» Солженицына, все его, наряду с правдой, немыслимые гиперболы, фантазии и стократные преувеличения. Читал! Ну и что?!.. Пусть это будет, так, как оно есть. В воспоминаниях, книгах и фильмах. Потомкам, помня это, все же лучше бы начинать жизнь с чистого листа. Им не нужно бесконечное промывание мозгов этими переписываемыми и повторяемыми ужасами.
— Почему?
— Потому что это слишком тяжело. Потому что это умелый хлыст лукавцев, отпугивающий людей от поисков правды и справедливости.
— Но ты хотя бы теперь веришь, что то страшное прошлое было?
Рокшин, отцепив от себя датчики, встал с кресла и вышел на воздух. Солнце поднялось над верхушками деревьев, знакомый вороний окрик так же оглашал пространство вокруг церковного новодела. Что-то новое теперь было в нем, но он пока не знал, как к нему относиться.
Ему нужно было время, чтобы осознать реалистичность своего путешествия во времени. Он подумал и о другом... Стоит ли при помощи нового бередить старое, не станет ли это оружием в руках тех, кто хотел бы сделать реальностью то, о чем надобно было бы постараться забыть, вычеркнуть из жизни во имя нового, пока еще не увиденного... «Возможно, я не прав, — подумал Рокшин. — Но что поделать, если таковым уродился. Времена хоть и другие, да люди те же. Дети и внуки тех же самых людей». В этой логике, как ему показалось, не было уязвимых мест, и он почувствовал, как слеза потекла по щеке.
В ту ночь ему приснился сон. К нему обратился тот, из-за кого все эти годы, десятилетия продолжалась непримиримая вражда. Он был «по-плакатному» молод. Лицо его словно бы колыхалось на ветру: «Хочешь знать правду?— обратился вождь к Григорию, как к невидимому собеседнику. — Ты заслужил это право своим долготерпением, мучительным поиском истины. Слушай тогда. Теперь пора сказать правду, какой бы она ни была, и поставить точки над «і». Я знаю всё.
Только я один знал, что должно было случиться после меня. Мою могилу превратят в место проклятий и покаяний. В место битвы умов. Много мусора нанесут на мое последнее пристанище отчаяние и злоба тех, кому не достало найти счастье в мое неспокойное время.
Страна распалась... Народы, населявшие ее, разъединены, натравлены друг против друга, как об этом и мечтали наши недруги во всем мире. Государство повергнуто в хаос неверия, разрухи и отчаяния. Так бывает, когда исчезают великие цели и на их место приходит извечное стремление обывателя — быть центром своего малого мира, думать лишь о себе, но только не о других...
Этот мир обречен, как бы ни старался он продлить свое лукавое счастье. Он не будет таким, каким они хотят его видеть. Он будет таким, каким видел его я. И это чувство, поселившееся в обывателях, страшит их. Именно поэтому имя мое так ненавистно нынешним лукавым властителям, и мне приписаны все смертные грехи. Они назвали меня тираном, извергом, врагом всех демократий, всего человечества. Но им и это показалось мало: они приравняли меня к Гитлеру, назвав нашу Великую Отечественную, нашу Победу войной и победой завоевателей. Они обвинили во всех бедах не только меня, но и всех тех, кто строил и создавал то, чем живет и пользуется доныне несчастная наша земля. Их тоже представляют сейчас слугами дьявола и проклинают вместе со всеми их грандиозными свершениями.
Они написали обо мне и всех нас тысячи лживых статей и книг. Их лакеи и служки изобрели новых пророков, переписали историю, сняли полные обмана и лжи кинофильмы, довели до абсурда каждый миг наших свершений, представив все так, будто нашей целью было уничтожения собственного народа. Они придумали ложь о репрессиях, арестах чуть ли не половины всего населения страны, и что другая половина их стерегла. Но это было не так... Они представили всех нас рабами и стражниками, понимая при этом, что ни рабы, ни их стражники не способны достигнуть творческих вершин во всех областях искусства и науки, начиная от песен, книг, кинофильмов и кончая укрощением атома. Это удел свободных духом людей...
Наконец, они сделали виновником и сам наш народ, назвав его безмолвным равнодушным созерцателем происходящего. «Вы все виноваты», — утверждали они.
Ты наверняка знаешь, что это не так... Ты, наверное, уже слышал мои слова о том, что ветер истории сметет весь этот мусор...
Я всегда ценил твое мнение... Я ценил его, но не говорил об этом при каждом удобном случае, как делают это другие. Я старался быть искренним. Мне нет никакого смысла быть неискренним с тобой и сейчас: слишком далеко мы зашли в хаосе, слишком близко подошли к краю бездны...
Что ответить на это?.. То, что время великих свершений прошло?.. Все знают это и без того... Я отвечу по-другому: мы осуществили великую мечту абсолютного большинства, в поте лица добывающего хлеб свой. Разве не об этом мечтали все просвещенные, гордые и свободолюбивые умы, ощущавшие боль ближнего своего сильнее, чем свою? Разве не мечтал каждый труженик, каждый гончар или сеятель, чтобы все на земле было по-справедливости — и труд, и плоды его? Вместе с нашим великим богоносным народом мы осуществили эту вековую мечту со всей открытостью и творческим нетерпением. Люди хотели этого, и мы этого добились.
Мы высвободили энергию и энтузиазм масс, сделали труд мерилом всех ценностей, дав справедливую шкалу для его оценки. Мы сделали каждого причастным к силе и могуществу СССР, подняли само понятие нашей государственности на высшую ступень, когда-либо существовавшую в истории. И наш народ был горд за страну, ее свершения и готов на любые лишение и подвиги, лишь бы это было именно так.
Мы разбили миф о якобы процветавшей прежней России, где 99 процентов населения было неграмотно и, прозябая на хлебе и квасе, создавало богатства остальным согражданам, которые ели, пили, жили во дворцах, проматывали за зеленым игровым парижским сукном плоды чужого труда.
Да, мы наказывали тех, кто был не с нами. Но без этого не обойтись. Мы были вынуждены притеснять часть нашего народа ради спасения страны в целом. Порой мы были чрезмерно усердны и жестоки, часто неправы: но слишком велико было желание, чтобы это снова не стало так, как прежде. Мы делали это отнюдь не напрасно: достаточно посмотреть на то, что произошло теперь...
Сегодня, глядя в глаза друг другу, на этот мир, вопиющий своей несправедливостью, мы признаем это, как подобает признать истину тому, кто не знал компромиссов и лжи.
Им удалось вернуть то время... Из всех щелей вылезли те, с кем мы боролись. Так кто же был прав?! И почему? Мы будем еще долго и мучительно искать ответ на эти вопросы.
Они слишком ненавидят нас, считая самой большой, холодной и мрачной страной, населенной полудикими племенами. Они видят в нас лишь большой кусок территории, так несправедливо доставшейся глупому, ленивому и непритязательному народу, и потому борются с нашей государственностью уже много веков.
Они желали бы одолеть нас силой, но мы сделали так, что это стало невозможно, и оттого они ненавидят нас еще больше. Они будут и впредь враждовать с нами, выдавая козни за дружбу, а ненависть за любовь.
Я вовсе не любил во́йны, как говорят обо мне лжепророки, и делал все, чтобы никто не посягнул на нас впредь. Так было и будет... В этом вся суть, вся правда, о которой я хотел тебе сказать. И, что не раз бывало в нашей истории, победа снова будет за нами.
Когда она случится, они начнут наперегонки состязаться друг с другом в клятвах новому времени... Одни будут говорить, что всегда были против этой власти, другие, что прозрели вместе с народом, третьи станут уверять всех в своем героическом молчании, которое следовало бы истолковывать не иначе как отрицание чудовищного времени... Все они будут жалки в своем рвении оправдаться... Не верь им, не верь никогда... И тогда победа останется нашей на века».
Последнее, что услышал Рокшин перед тем как пробудиться, были строки стихотворения:
Поговорим о вечности с тобою.Конечно, я во многом виноват!Но кто-то правил и моей судьбою,Я ощущал тот вездесущий взгляд.Он не давал ни сна мне, ни покоя,Он жил во мне и правил свыше мной.И я, как раб вселенского настроя,Железной волей управлял страной.Кем был мой тайный, высший повелитель?Чего хотел он, управляя мной?Я, словно раб, судья и исполнитель —Был всем над этой нищею страной.И было все тогда непостижимо,Откуда брались силы, воля, власть?Моя душа, как колесо машины,Переминала миллионов страсть.И лишь потом, весною, в 45-м,Он прошептал мне тихо на ушко́:«Ты был моим послушником, солдатом,И твой покой уже недалеко!»Иосиф Джугашвили.[1] Уборщики в зоне.
[2] «Опущенные».