Неверящий

Рассказ из цикла "Рокшин"

Готовясь к увольнению из армии, еще полный моральных и физических сил, Григорий Рокшин все чаще задумывался о своих туманных перспективах. Это было то бесславное время, когда наметившие увольнение и выслужившие необходимый срок офицеры бросали ходить на службу и занимались всем чем попало. Чаще всего — бездельем или безнадежными поисками выгодной работы. Командиры закрывали на это глаза, понимая, что и сами вскоре окажутся в подобном положении.
Общий развал, царивший в армии и спровоцированный проделками руководивших офицерством лукавых управленцев, вызывал брожение умов, пьянство цвело маковым цветом.
Нынешняя служба в управлении вооружений Рокшина мало интересовала. Зачастую он посещал это место, чтобы просто отметиться, что «жив». Проходя по коридорам, слышал веселые разговоры, «песняки» после утренней опохмелки, гомон, смех, мат.
К обеду кабинеты пустели. На службе оставались либо самые преданные армейскому духу фанатики, либо безнадежные оптимисты, верящие во временный характер происходящих мерзостей.
Рокшин и несколько его товарищей по службе объединились в некий кружок. Они почти ежедневно встречались либо в недорогом кафе, что было неподалеку от управления и называлось в офицерской среде «Военной мыслью», либо у кого-либо на квартире. Обсуждали нелепое положение, в котором все они оказались, и другие темы — футбол, пьянство, произвол начальства, женский вопрос.
Однажды на квартире у старшего судмедэксперта главной военной прокуратуры подполковника Клейна, который был «предводителем» этого небольшого «офицерского собрания», завязался весьма оживленный спор, разделивший его участников наполовину. Дискуссия началась с реплики капитана Иртенева:
 — Интересно, а почему именно Россия становится полигоном для всякого рода социально-политических экспериментов?
Из двенадцати присутствовавших офицеров шестеро, в том числе Рокшин, развалившись в креслах, попивали из фужеров вино. Двое играли в нарды, четверо в преферанс. И каждый время от времени стал «подбрасывать дровишки» в разгорающийся полемический «костер».
 — А я думаю, все закономерно, — ответил майор Хомский. Он слыл большим оригиналом и имел в спорах особый вес. — Наше двусмысленное географическое положение предопределило судьбу России еще в XVI веке, когда хмельные казаки устремились за Урал. Не думаю, что это было ошибкой, скорее фатальной неизбежностью. Какая-то страна должна же была соединить Европу с Азией, не став при этом ни тем ни другим?
 — И по-прежнему мы «ни те ни другие», — включился в разговор любивший броскую фразу подполковник Алымов. — Раскорячились, подобно пьяному... В одной руке ятаган, в другой автоматический браунинг.
 — «Азиопа», господа... Лучше не скажешь, — бросил кто-то из преферансистов.
 — По мне, что ни поп, тот и батька, — заметил майор Бутримов, который, как считалось в этой компании, был вполне доволен жизнью.
 — Вот-вот, — встрял в разговор молодой офицер Чекулаев. — Мы от такого безразличия скоро вымрем как мамонты. В любой другой стране не допустили бы такого развала...
 — Известное дело, народ наш — мертв, — перебил его Хомский.
 — Как это? — удивился Иртенев.
 — Мертв он... — повторил Хомский. — С тех времен, когда ему привили это неистребимое азиатское раболепие.
 — Если не Сталин, то иго в этом точно виновато, — усмехнулся Иртенев.
 — А «королик»-то ваш «не пляшет», — ехидно заметил Бутримов, «убивая» марьяжного короля партнера мелким козырем. — Вы опять «без двух», господин капитан.
 — Если хотите знать, «народ безмолвствует» оттого, что темен, беден и большею частью своей пребывает в непрерывной спячке, — развил тему Алымов. У подполковника были выразительные, чуть сросшиеся кавказские брови, которые «сбились» у переносицы, образовав «горную гряду».
 — Пушкин один раз написал, а вы всё повторяете... — ехидно парировал Хомский.
Рокшин слушал спор, изредка вставляя короткие фразы. Каждый участник диспута был по–своему прав. Когда же разговор коснулся сталинского наследия, Григорий высказался обстоятельней:
 — У нас в крови умение валить все на тех, кто был прежде... И заметьте, кто бы ни пришел к власти, то непременно «кольнет» предшественника... Это уже некий закон престолонаследия. Как в том анекдоте, когда уходящий начальник оставляет своему преемнику три пакета с рекомендациями, предлагая при трудностях вскрывать их поочередно. В первом пакете совет «признай ошибки», во втором — «вали все на предшественника», в третьем – «готовь три пакета»... По мне, все просто: работает «канализационная труба» для «сброса» недовольства масс.
 — Банально... — бросил кто-то.
 — Более полувека нет этого тирана, — продолжал Рокшин. — А у нас по-прежнему Сталин во всем виноват. Безусловно, это злодей в душе. Кто же спорит?.. Но все ж велик!.. И как!.. И потом: кто из правителей не был злодеем, позвольте всех вас спросить? Грозный, наслаждавшийся казнями?.. Петр, самолично рубивший стрельцам головы, пытавший на дыбе собственного сына и положивший треть россиян за чуждые нам западные реформы?! Или, может быть, Наполеон, истребивший ради собственных амбиций миллионы чужих жизней и оставивший в своем отечестве после войн из представителей мужского пола одних подростков? Разве не был он злодеем в глазах многих поколений?! А теперь Наполеон — символ Франции. Предмет ее национальной гордости. Лежит в порфирном гробу в центре Парижа в ранге святого... Удел великих, господа, быть понятыми и оцененными спустя столетия... Не нашему веку судить.
 — Позвольте, но кто ж так оценивает... — заволновался начавший этот спор Иртенев. — Сталин истребил десятки миллионов, лучшую часть народа. Истребил намеренно, с особым зверством и усердием...
 — Насчет миллионов и зверств надобно еще поспорить, — заметил Рокшин и умолк.
 — Э-э!.. Если мы хотим сейчас сохранить государство, нам без расстрелов и конфискаций никак не обойтись, — заявил Хомский.
 — В первую очередь я бы расстреливал этих гастарбайтеров на газелях, что ездят, не соблюдая правил, — процедил Бутримов, и его рыжие волосы затопорщились, как иголки у ежа. — Останавливал бы каждого такого, вытряхивал бы из кабины и ставил к стенке.
 —Ты, Бутримыч, вечно опошляешь здравую мысль, — возмутился Хомский.
 — Господа, господа! — вмешался в диспут до того молчавший и принявший на себя роль арбитра этой полемики Клейн. — Оторвитесь от спора, от игры. Продолжим беседу за столом. Только я попрошу всех прежде выпить и хорошенечко закусить.
Подполковник Андрей Ильич Клейн был потомком старой ветви обрусевших немцев и никак не оправдывал семантического значения фамилии, «бравшей истоки» от немецкого «klein»[1]. Это был внушительного роста и телосложения человек с крупными приятными чертами лица и большими обволакивающими собеседника серыми глазами. Служа, как уже говорилось, главным судмедэкспертом военной прокуратуры, что располагалась неподалеку от управления вооружения, Клейн каким-то образом сдружился сначала с Хомским, затем с Алымовым, стал завсегдатаем офицерских посиделок, завоевал доверие большинства участников этих «собраний» и был негласно избран их предводителем. Этому, конечно, способствовало и то, что офицеры все чаще собирались на дому у судмедэксперта. Но не только это. О нем стали ходить слухи, что он медиум — знаток суггестии – психологического воздействия на сознание человека, парапсихологии, мистицизма, оккультизма и прочей эзотерики. Все эти понятия для многих офицеров были не вполне понятны, расплывчаты и казались чем-то абстрактным. Андрей Ильич же разбирался в них отлично, формулируя каждую область таких знаний четкими терминами. В его эрудированности, знании медицины и судебной психиатрии читался ум человека увлеченного и незаурядного.
Цитируя замысловатые формулировки из Зигмунда Фрейда, Клейн и вовсе смущал военных сложностью их восприятия. Офицерский ум, заостренный больше на простые понятия, такие, как статьи уставов или составления планов мероприятий, не всегда был способен по достоинству оценить глубину полезность таких знаний.
Разговор за столом между тем понемногу стал приобретать некоторую гастрономическую направленность. Предложенные к спиртному яства вызвали у многих прилив благодарного восхищения и неприкрытой лести хозяину. Подавали блюда те, кто помоложе, вина же разливали в звании на ступень выше. От обилия закусок рябило в глазах. Клейн был завзятым любителем гастрономии, но предпочтение все же отдавал простой снеди. Здесь были разносолы: огурчики–маломерки, резаная кубиками соленая капустка, хрустящие пластинчатые грибки холодной засолки, а также крупно нарезанный хлеб, сало с розоватым отливом, горячая с пылу с жару облагороженная пахучим постным маслом картошечка, обсыпанная укропом. Вина и водки тоже было в достатке.
Надо сказать, что пили офицеры на этих встречах в меру, не так, как это случалось с ними в управлении, когда иных приходилось выносить чуть ли не на носилках. Рокшину вспомнился случай, когда один из генералов управления с символической фамилией Гробанюк (именно с его попустительства и расцвело безудержное офицерское пьянство), пытаясь сесть в свою персональную «Волгу», открыл дверцу и, посчитав, что уже находится в салоне, со всего размаху плюхнулся на пятую точку. Картинка с пьяным генералом и катящейся по лужам генеральской фуражкой была удручающей.
Какое–то время за столом царило относительная тишина, прерываемая лишь тихими разговорами, звоном соприкасающихся бокалов, позвякиванием ножей и вилок. Когда Клейн встал и, держа в руке наполненный бокал, собрался сказать свое веское слово, даже еле слышные междусобойчики прекратились.
 — Друзья! — начал тост хозяин квартиры, — я хотел бы поднять этот бокал, конечно же, не за нашу гибнущую армию, не за нашу незавидную судьбу и неопределенность, ожидающую нас впереди. Я хочу поднять бокал за всех вас, кого я бесконечно люблю и уважаю всей душой. Хочу выпить также за главное, что есть в жизни человека,
 — за свободу. Вы, наверное, можете удивиться. Какую свободу я имею в виду? Конечно, можно сказать, что в силу тех или иных обстоятельств мы не можем себе позволить многого. Кто-то, к примеру, хочет увидеть мир, посетить долину Фив или Ниагарский водопад, но не может сделать этого из-за недостатка средств. Кто-то, возможно, хочет устроить своих детей в кадетский корпус, но не имеет для этого влияния и связей. Но все это, по большому счету, не главное…
 — Ну уж нет, Андрей Ильич,— перебил Клейна Хомский. — Я с вами в корне не согласен. Вы явно намекаете, что всего у нас если и не с избытком, то достаточно. Но позвольте вам заметить, что для таких людей, как я, главными в жизни являются совершенно иные вещи. Например, понимание того, куда движется Отечество, что ждет в недалеком будущем тебя и твоих наследников. Я, например, давно уже ощущаю себя не гражданином великой страны, а каким-то микробом в океане лжи, простой статистической единицей, до которой никому нет никакого дела. А что касается идеалов, то тут уж я просто развожу руками... Служить Мамоне? Увольте!..
 — Я не об этом, Петр Сергеевич, — добродушно усмехнулся Клейн.
 — А я именно о том, — настаивал Хомский, и, не дождавшись окончания тоста опрокинув в себя полунаполненный бокал. — Никакие блага, никакие свободы, даже те, о которых вы сейчас желаете сказать, не могут компенсировать отсутствие элементарного внутреннего равновесия, чувства защищенности, справедливости и доверия, — выдохнув, добавил он. — И потом, как я могу свободно мыслить, если испытываю постоянное волнение и стресс из-за опасений того, что будет со всеми нами завтра?
 — Вы, конечно, во многом правы, Петр Сергеевич, но позвольте, я все же закончу, — запротестовал Клейн. — Я имею в виду иное понимание понятия «свобода». Не буду утомлять вас формулировками, так как расхожусь во мнении о свободе со своим главным гуру Фрейдом. Его трактовки в этой области слишком туманны и кажутся двусмысленными даже специалистам. Скажу лишь одно: в ходе происходящих с нами событий у нас теперь всегда есть выбор в достижении поставленной себе цели. И это главное. Надеюсь, вы понимаете меня... Иными словами, вы можете строить свои жизненные планы, не опасаясь, что в их исполнение вмешается некая третья сила.
 — Черный «воронок», например, — подсказал Хомский.
 — Очень может быть, — поддержал эту мысль Клейн. — Согласитесь, друзья, легко рассуждать о величии правителей, их деяниях, не находясь в числе их жертв, будучи наперед уверенным, что с тобою ничего такого не случится. Другое дело, если представить себя жертвой незаконного или, может быть, отчасти даже законного гонения и терпеть не соответствующие размеру содеянного мучения. Я, например, лично, не раз ставил себя на их место, и, поверьте, представление о неутихающей боли в моей челюсти надежно заглушало все мысли о величии Отечества. Все эти разговоры о мужестве порою кажутся скороспелыми сказками в пользу тех, кто имеет от этого выгоду.

[1] Маленький (нем.)
 Время от времени всепоглощающий магнетический взгляд Андрея Ильича останавливался на Рокшине, и он испытывал необъяснимое волнение: ему казалось, что слова Клейна были адресованы именно ему.
 — Я понимаю, что вы хотите сказать, — сказал Рокшин, не выдержав очевидного намека на его замечание о преувеличении масштабов сталинских репрессий. — Собственно, я ведь подвергал сомнению лишь количество жертв, намеренную их преувеличенность в сравнении с реальностью и нечеловечную жестокость, с которой все это... якобы исполнялось. Ведь все, на что опираются разоблачающие сталинский деспотизм в своих количественных выкладках, это художественные гиперболы величайшего прозаика XX столетия Солженицына. Обида его на власть известна, а ненависть к ней, судя по всему, просто не имела границ. Вот в эти–то гиперболы я и отказываюсь верить...
По комнате прокатился одобрительный смешок. Но в душе Рокшин признал, что был не совсем прав.
Клейн обвел всех своим сероглазым взором и сказал:
 — На мой взгляд, уважаемый Григорий, вы и правы, и не правы. Собственно говоря, обсуждаемые вопросы и стали темой моей диссертации, посвященной двойственности оценки происходящих событий как основе в поиске истины. Это, возможно, не совсем понятно, но идея в том, что, не подвергая то или иное событие сомнению, нельзя подобраться к истине наиболее близко, как этого требует от нас жизнь настоящая, я уже не говорю о жизни будущей. Все мнения «за» и «против» согласно законам распределения случайных величин, закону распределения надежности Валодди Вейбулла, эвристически собираются воедино, и тогда уже картина становится ближе к реальности. В этом вся суть... Но, друзья, простите: мы, кажется, немного увлеклись...
 — И впрямь. Давайте лучше о женщинах, господа, — предложение юного Чекулаева оживило обстановку.
 — Пожалуй, вы правы, лейтенант, — согласился Клейн. Он протянул бокал в центр стола, и все, дружно чокнувшись, выпили.
Предчувствие, что тема репрессий еще не исчерпана, не обмануло Рокшина. Когда пирушка подходила к концу, Клейн отозвал его в сторону и предложил посетить его маленькую передвижную лабораторию на спецобъекте, так называемом Луганском расстрельном полигоне. Рокшин знал о существовании этого местечка неподалеку от города, которое являлось памятником жертвам политических репрессий. Не колеблясь, он согласился, и уже на следующее утро вместе с Клейном ехал туда на служебном авто.
Полигон располагался в пяти километрах от объездной автодороги, по правую сторону магистрали, ведущей из города на юг. Они свернули под хорошо известную Рокшину вывеску: «Спецобъект — Луганский полигон» и поехали по разбитой асфальтовой дороге. Метров через триста-четыреста она кончилась, и, свернув, машина оказалась у «центрального входа» мемориала — распахнутых посеревших от времени и покосившихся деревянных ворот с почти вывернутыми из столбов петлями. Картину заброшенности дополнял
прогнивший деревянный забор, напоминавший ограждение для овец. Из-за него, словно черт из табакерки, выскочил молодой со сросшимися бровями золотозубый южанин, одетый в ватник, и, поклонившись, всем своим видом пригласил гостей на территорию.
 — Это Бегмурад... привратник, — шепнул Рокшину Клейн. — В смысле, человек «при воротах».
Внутри мемориала картина запустения оказалась еще печальней. Многострадальный забор, опирающийся на «пьяные» бетонные столбы, был зелен ото мха, дыряв и черен от времени. По центру от входа на территории стоял крест с позеленевшей латунной табличкой, на которой было начертано, что здесь, на Луганском полигоне, покоятся десятки тысяч жертв — ни в чем не повинных граждан Отечества, умерщвленных по приказу преступного коммунистического режима. Такое же пояснение было обозначено на схеме мемориала, возвышавшейся неподалеку. Еще чуть поодаль в землю были воткнуты два штыря-«поминания» в виде укрепленных на них фотографий с фамилиями некоего «раба Божия Мехельсона Ивана Яковлевича» и «Дорогого отца и деда Любимова Петра Михайловича». И это все, что хоть как-то свидетельствовало о назначении этого места как символа исторической памяти.
 — Не очень-то озаботилась демократическая власть сохранением такой ценной для нее реликвии, — скептически заметил Рокшин, наблюдая, как «привратник» быстрыми шагами удалялся вглубь леса.
 — Как-то странно, что в этом вековом дубовом лесу и на такой ограниченной территории смогли разместить такие ужасающие по массовости захоронения. Ведь потребовалась бы та же техника, для которой здесь нет прохода.
Клейн ничего не ответил: он был, казалось, поглощен в какие-то свои думы. Южанин исчез из виду, и оба офицера, сопровождаемые жутковатыми вороньими окриками, проследовали по извилистому гравийному пути и оказались на небольшой поляне в центральной части мемориала.
 — Вот мы и пришли, — сказал Клейн. На его щеке горел блик пробивавшейся сквозь деревья утренней зари, а профиль Андрея Ильича своими крупными правильными чертами напоминал барельеф какого-нибудь государственного деятеля.
Здешняя территория оказалась ухоженной. В центре ее высилась спешно возведенное обличителями сталинизма здание церкви, воздвигнутой в память луганских великомучеников. По краям небольшой площади располагались постройки: две сблокированные старые, выкрашенные в зеленый и белый цвета, и одна новая, на которой висел плакат с церковно-славянской надписью, означавшей, что это трапезная.
 — Это административное здание — бывшая дача тогдашнего народного комиссара, — пояснил Андрей Ильич.
 — Того самого?
 — Разумеется.
Офицеры подошли поближе. Клейн поманил Рокшина в сторону пристройки, и вскоре они стояли у двери с табличкой «Лаборатория полигона».
 — В этом флигеле жил его помощник, поставлявший этому персонажу женщин, хотя тот больше предпочитал мужчин. Теперь здесь лаборатория,— сказал Клейн, и они вошли внутрь.
Это помещение оказалось довольно просторным и организованным с немецкой педантичностью. «Гены есть гены», – подумал Рокшин. Повсюду были предметы, используемые, очевидно, для научных исследований. Пахло спиртосодержащими смесями и еще какими-то медицинскими ароматами. Длинный лабораторный стол, стоявший в центре, был уставлен штативами, на которых крепились многочисленные колбы и пробирки. На столах, установленных вдоль окон, были расставлены приборы всевозможных форм и размеров, в том числе микроскопы, среди которых Григорий увидел сверхмощный сканирующий электронный микроскоп фирмы «Хитачи». Он сильно удивился тому, что такая дорогая вещь хранится в этом, хоть и обустроенном, но все же, как ни крути, а бараке. На столе, свободным от бумаг, одиноко высился монитор компьютера, рядом лежала клавиатура. В одном из углов помещения «горкой» стояли ящики с наклеенными по бокам этикетками.
 — Это образцы, — поймав тревожный взгляд Рокшина, объяснил Клейн. Что имелось в виду конкретно — образцы почв, черепа или кости покойников, было непонятным и выяснять не хотелось. Григорий впервые подумал о том, зачем он, собственно, здесь. Что хочет от него этот человек, и чего хочет он сам? С какой стати он так легко принял сомнительное предложение посетить в столь ранний час сей заброшенный уголок на окраине города? Для чего это нужно Клейну? «Чтобы разрушить мое неверие в многомиллионность жертв сталинского режима? Но не такое уж это редкое мнение, — подумал Рокшин. — Каждый здравомыслящий, понимает, что мантра о десятках миллионов расстрелянных, декларируемая ежедневно многоликой гидрой пропагандистской машины власть имущих, всего лишь "хлыст", загоняющий "стадо" в каземат плутовского общественного уклада».
«В чем суть экспериментов подполковника? — мысленно спрашивал себя Рокшин. — Так ли я нужен этому исследователю для завершения диссертационной работы?» Все эти вопросы тревожили Григория, выдавая его волнение.
 — Григорий Павлович, — обратился Клейн к Рокшину, заметив, что его беспокойство уж слишком велико. — Я хотел бы посвятить вас в некие детали своего изобретения, точнее, усовершенствования одного из приборов, доставшегося мне от ученых, занимавшихся проблемами суггестии, а ныне, как это ни прискорбно, работающих в Йельском университете. Это так называемый суггесто-кибернетический модулятор, использовавшийся ранее в целях ускоренной подготовки специалистов особого профиля для работы за рубежом. Вы, наверное, догадываетесь, о каких специалистах я говорю. Уверяю вас, что прибор абсолютно безвреден. Это всего лишь помощник для исследования безграничных возможностей человеческого мозга, потенциал которого, раскрыт, увы, пока еще не более чем на процент.
 — И я, стало быть, должен буду выступить в роли подопытного? — поинтересовался Рокшин, чувствуя, к чему идет дело.
 — Ты, конечно, можешь не согласиться, — сказал Клейн, переходя вдруг на «ты». — Но поверь, в таком случае ты откажешься от интереснейшей и увлекательнейшей перспективы.
Он ненадолго замолчал, собираясь с мыслями, и продолжил:
 — Используя этот прибор, я лишь ненамного усилю свою психологическую установку вызвать в твоем мозгу воспоминания ближайшего прошлого, а также и все другие воспоминания. Они проплывут в твоем сознании. Эту информацию я запишу через тот же модулятор в память жесткого диска.
 — Так просто?.. И что же тебя интересует в моем мозгу?.. То, что я думаю о сегодняшней власти? О том, что у нас вот-вот возникнет тоталитарное общество? Так это, пожалуй, всем известно.
 — Мне нужно воссоздать в реальности картины прошлого. Запечатлеть некоторые оттенки времени и само время... Ведь документы о той эпохе и то, как их трактуют нынешние аналитики и историки, это одно. Сам знаешь, они всегда в услужении... Но не подлинность истории моя цель. Я медик, психиатр, мне важен медицинский аспект, метод познания через суггестию... С помощью суггесто–кибернетических модуляций можно будет достичь многого и не только в медицинских областях...
 — Невероятно!.. Как можно проникнуть в отдаленное прошлое, не имея к нему никакого отношения? Ты, Андрей Ильич, вероятно, забыл год моего рождения...
 — Если разобраться, здесь нет ничего удивительного, — перебил Клейн. — Кто как не живой человеческий мозг способен совершать путешествия во времени! Наш мир наполнен бесчисленным количеством невидимых тонких материй, полей и отраженных волн. Вся история человечества витает вокруг нас. И только самый тонкий инструмент — человеческий мозг способен уловить это множество. Только он. Уж не веришь ли ты, в самом деле, что бездушные машины времени, о которых пишут фантасты, способны на этот экскурс?
 — Но почему именно мой мозг, почему не Хомского или Алымова? Они, возможно, с большею охотой взялись бы поучаствовать в твоей авантюре.
Клейн на минуту задумался и ответил:
 — Я много думал над этим... Их мозг слишком засорен упрямством, он не гибок и невосприимчив... Здесь нужен именно такой человек, как ты — не только критически настроенный к реальности, но и умеющий прочесть истину между строк. Повторяю: я долго думал об этом. Лучшего, чем ты, мне никого не найти.
Эта ситуация казалась Рокшину невероятной и в то же время реальной. Клейн никак не тянул на роль болтуна, и потому, не находя, что можно ответить на его доводы, Рокшин пребывал в замешательстве.
 — Это займет всего лишь час, — объяснил Клейн, который был явно расстроен сомнениями Григория.
Они замолчали, глядя друг на друга.
 — Ну, хорошо, — согласился Рокшин после затянувшейся паузы. — В конечном счете, кому верить как не тебе.
Впервые с момента их встречи Клейн улыбнулся. Улыбка у него была мягкой, как у ребенка. В сочетании с внушительной внешностью подполковника это выглядело весьма трогательно.
Прошло, наверное, с полчаса, как Рокшин находился в лабораторном кресле, опутанный датчиками и проводами и похожий на космического пришельца. Клейн сидел на стуле за своим рабочим столом и долбил по клавиатуре компьютера толстыми пальцами.
 — Всё! — объявил Андрей Ильич, стукнув последний раз по клавише «enter» и выдохнув с наслаждением: — Поехали!
Глаза его нашли глаза Рокшина, и тот утонул в его взоре без какого-либо остатка.
Знаменитый Гагаринский клич едва утих в голове Григория, как он сразу услышал шаги двух человек.
Одни были его собственные, другие — кого-то за спиной.
Рокшин почувствовал тяжесть в ногах и сначала посмотрел на носки своих ботинок с облупившимися носами и без шнурков, затем поднял голову и увидел узкий коридор. Он представлял собой гулкую бесконечность с однообразными выступами стен и тяжелыми металлическими дверями. Бесконечность эта таяла в каком–то желтоватом тумане, похожем на сырые банные испарения. Ему показалось было, что он действительно идет в баню, и захотелось повернуться. За спиной тут же послышался резкий окрик:
 — Заключенный, голова — прямо! Шаг в сторону — побег!
Пройдя еще несколько десятков шагов, по команде «стой!» Рокшин остановился.
 — Направо. Лицом к стене, — голос был и знакомым, и незнакомым одновременно... «Заключенный?» — Рокшин быстро осознал, что является именно им. — Ах, да, заключенный, не должен видеть лица своего конвоира».
 — Входите, — скомандовал все тот же голос.
За столом выкрашенного в голубой цвет помещения, размеры которого были примерно три на четыре метра, сидел следователь. В этом не было никаких сомнений.
Рокшин лихорадочно стал вспоминать, в чем он мог бы быть виновен.
 — А я вам напомню, — прочитал его мысли следователь, жестом пригласив сесть и тут же начал что–то писать, не поднимая головы. Рокшин видел лишь его белесую лысину и нечеткие из-за наклона головы черты лица, показавшиеся настолько знакомыми, что он чуть не ахнул от неожиданности.
 — Ваше удивление мне мешает, — сказал следователь скрипучим отрывистым голосом и на мгновение поднял голову. — Не боги горшки обжигают. Ваше имя, фамилия, отчество?..
Рокшин узнал его! Это было невероятно! Сердце забилось так, что от волнения его собственные имя и фамилия вылетели из памяти.
 — Я забыл... — ответил Григорий и почему-то протянул следователю руку.
 — Примеряете на себя роль сумасшедшего?..
 — Кажется, Рокшин... — промолвил Григорий, не уверенный в том, кто он в действительности.
 — Паясничаете, — хмыкнул следователь.
 — Вы же не следователь, — выдавил из себя Рокшин, собираясь назвать этого человека именем, которое уже было на языке. Не успел он произнести его, как скорая рука следователя влепила ему звонкую затрещину. Этот сатрап тут же вскочил с места и заходил из угла в угол, как молодой волчонок. Даже походка его с легким «переваливанием» с ноги на ногу и характерными поворотами покатых плеч выдавала в нем того, о котором Рокшин думал. В том, что это был «он», не оставалось никаких сомнений. «Потому и не представился», — подумал Григорий и стал ожидать, что произойдет дальше. Походив с минуту, следователь вернулся за стол и снова стал писать.
 — Ваше положение незавидное, — сообщил он, не отрываясь от бумаг. — Ущерб, нанесенный вами государству, просто не поддается никакому подсчету! Ваши сношения с органами...
 — С какими еще «органами»?.. — переспросил Рокшин, не расслышав фразы, и тут же получил новую затрещину. — Таможенными... органами... Ваши шутки могут кончиться для вас весьма плачевно. Не потребуется ни дальнейшего следствия, ни суда, ни даже исполнения приговора, — следователь вскинул голову, и на его тонких губах застыла хорошо знакомая Рокшину своей неповторимой издевательской добротой усмешка. «Нет, это определенно «он». Но как?!.. И в таком качестве!»
Рокшин смотрел на плешивого, тот на него. В маленьких глазах следователя, холодных и злых, как у голодного волка, читалось неугасающее желание мести. «Да, такой может запросто воткнуть авторучку в глаз, и приговор будет исполнен без всякого суда», — подумал Рокшин.
 — Мне не терпится подписать все мои признательные показания, — заявил Рокшин, готовя себя к самому худшему.
 — Вот это по-мужски, — одобрил следователь. — Я постараюсь что-нибудь сделать для вас. Но не рассчитывайте на многое. С оборотнями в погонах и расхитителями государственной собственности у нас, как вы знаете, не церемонятся.
 — Расхитителями? — воскликнул Григорий. Его удивлению не было границ.
 — Да, расхитителями, — развел следователь руками так, будто дело Рокшина было аксиомой.
 — Нет уж, — не согласился Рокшин. Ему показалось, что его честь, еще имевшая для него значение, была задета столь сильно, что он готов теперь и к дальнейшим затрещинам, и ко всему что угодно.
 — Подписывать это, — Рокшин показал на исписанные следователем листы, — я не буду.
 — Посмотрим, — сухо ответил тот. Он почему-то не стал настаивать и, собрав бумаги, нажал кнопку вызова:
 — Уведите.
 — Руки за спину. Вперед не оборачиваясь, — скомандовал конвоир.
Рокшин шел по тем же гулким коридорам, по которым и пришел на допрос. Он поймал себя на мысли, что опять ухитрился не увидеть лица конвоира. «Не видеть этого лица — закон номер один», — заключил он про себя.
Рокшина привели в одиночную камеру, словно он был важный государственный преступник или серийный убийца. Вспомнив историю Монте-Кристо, Григорий первым делом сделал царапину на бетонной стене, приготовившись к длительному бессудному заключению.
Прошла, казалось, всего пара минут, а перед ним промчались несколько дней, похожих свое монотонностью один на другой. Его никто не тревожил. Он иногда видел лишь чьи-то волосатые жилистые руки, подававшие в «кормушку» пищу, которую нельзя было есть. Григорий вспомнил высказывание одного грустного, разуверившегося в благости жизни майора Бори Морозова. Он называл офицерскую шинель за жесткость складок и воротника «корсетом подобострастия». Говаривал еще и про армейское питание: «Есть такую пищу нельзя — ее можно только "принимать". Это соответствует уставам и инструкциям, где так и сказано, что в армии пищу "принимают"».
«Ох, Боря, Боря, ты был глубоко неправ! Армейская пища сошла бы здесь за образец "высокой кухни"».
На тринадцатые сутки Рокшин стал прислушиваться к журчанию воды в трубах ватерклозета и ко всем тюремным звукам: шагам надзирателей, бряцанию ключей и клацанью засовов. Сидеть в одиночной камере ему, человеку, привыкшему к ежедневному общению, становилось невиданным испытанием. Жирная муха, ожившая на каменном подоконнике от воздействия человеческого тепла и бившаяся теперь с остервенением в зарешеченное оконное стекло, навевала новые мысли. Григорий думал о неправедности мироздания: одним живым существам позволено пребывать в забытьи, пережидая лихолетье, другим нет.
За окном была поздняя осень. Рокшин смотрел на глупую муху, стремящуюся из тепла на холод; и размышлял также о бренности плоти, о том, как эта самая плоть, угасающая в своем неумолимом движением к конечной цели - концу всего и вся, огорчает устремления души, остающейся неизменно молодой до глубокой старости. «В чем здесь замысел Божий?» — спрашивал себя Рокшин и не находил ответа. Ничем как издевательством Творца над самым своим совершенным созданием нельзя было назвать этот казус, это глупейшее противоречие.
Холод пронизывал тело, и он не мог сосредоточиться. Ночами, приняв позу эмбриона под тонким войлочным одеялом, Рокшин напрасно взывал к желанному теплу. Спасали лишь минуты короткого забытья.
Бить Григория начали на седьмой день. И здесь вышло расхождение с Книгой Бытия: «На седьмой день Творец повелел отдыхать». Рокшин не смел донести эту мысль для своих мучителей. Те же усердствовали, стараясь подавить жертву морально и физически. Его прекратили кормить и не давали спать. Следователи, чем-то похожие друг на друга, менялись и менялись, а он по-прежнему сидел перед ними сутками напролет и не мог понять, чего все они от него хотят.
От голода и обильного питья воды, в которой, правда, не было недостатка, ноги его стали отекать и едва влезали в ботинки. Пришлось разорвать их, потеряв при этом немало жизненных сил.
Из соседнего помещения временами доносились чьи-то предсмертные вопли. Как потом он узнал, это были магнитофонные записи – очередной метод опричнины по оказанию психологического давления. Одно было непонятно Рокшину — ради чего все это?!..
Вскоре в истязаниях наступил перерыв. Его начали сносно кормить, и перестали вызывать на допросы. Мысли о том, что надо готовиться к чему-то неведомому и страшному, не оставляли его.
На тридцатый день заключения Рокшина все же вызвали на допрос. Предчувствие, не покидавшее его, равно как и мысли о чудовищной несправедливости выдвинутых обвинений, материализовалось после гулкого «ворчанья» дверного ключа.
 — К следователю — бросил ему тюремный контролер, и после команды «встать, руки назад, вперед, не оборачиваться» Рокшин вышел в коридор. В этот раз он был близок к отчаянию: казалось, что его ведут прямиком на расстрел.
Григория конвоировали уже два тюремных контролера: второй, дожидавшийся за дверью, шел впереди. Рокшин видел его широкую спину и хорошо откормленный женственный зад. Другой, неизвестно какой из себя, двигался сзади. Заключенный слышал только их тяжелую поступь. «Не видеть лиц, сторожащих тебя — этот первый и главный закон тюремного бытия в действии», — снова вспомнил он.
Миновав бесчисленные зарешеченные и затянутые сетками закоулки тюремного пространства, все трое на грузовом лифте спустились на несколько этажей. Выходя из лифта, Рокшин заметил, как двое других охранников тут же вкатили в него пустую тележку, наподобие тех, что используются в госпиталях для перевозки больных.
 — Зачем это? — спросил он у конвоиров и вместо ответа получил тычок в спину. Коридор, по которому предстояло теперь идти, дышал теплом проходивших по нему труб отопления, и Рокшин притормозил шаг, желая продлить получаемое от тепла наслаждение. Удар сзади пришелся теперь по его голеностопу. Рокшин чуть было не взвыл от боли, но продолжил движение. Он слышал раздававшиеся отовсюду жуткие вопли. Отражаясь от бетонных стен, они напоминали крики ночных животных в африканской саванне.
Рокшина ввели в зал, похожий на внушительных размеров медпроцедурную. Все пространство было залито ярким светом. Стены, облицованные до потолка белым кафелем, сверкали чистотой и пугали однообразием. Рокшин увидел массу медицинских приборов, столов с инструментарием, освещенную световым зонтом старую зубоврачебную установку. Когда его волнение немного улеглось, он заметил, что, кроме него и двух конвойных, в помещении находилось еще три человека. Двое из них были, по всей видимости, следователями. Они сидели за широкими дубовыми столами, на которых кроме обязательного следовательского атрибута – настольной черной лампы с вращающимся плафоном и стопок бумаг, ничего не было. Третий, очевидно, как и Рокшин, подследственный, сидел чуть поодаль в углу в металлическом кресле. Лицо его было неживое, словно из воска. Рядом стоял передвижной поднос с никелированными кюветами, полными всевозможных и показавшихся заржавленными медицинских крючков и клещей. Рокшин был немного сведущ в медицине, и при виде трепана его передернуло, как от удара током.
 — Не волнуйтесь, — сказал следователь, очевидно, предназначавшийся именно для Рокшина. — Я думаю, этого не потребуется.
Ноги Григория мелко задрожали в коленях. Мысленно он уже был готов подписать все, что ему ни предложат.
 — Итак, вы у нас из неверующих? — спросил следователь. Рокшин с трудом разглядел его лицо, похожее на еще не окончательно сформировавшуюся физиономию подростка — пухленькое, круглое, с пушком на верхней губе. «Еще не бреется, — подумал Рокшин. — Возможно, пока не совсем озверел».
Следователь, допрашивающий поникшего заключенного с восковым лицом, был широкоплечим детиной с квадратным подбородком и готовыми выпрыгнуть из орбит воловьими глазами.
 — Позвольте спросить, что вы имеете в виду? — поинтересовался Рокшин как можно вежливее. Голос его дрожал.
 — Вопросы здесь задаю я, — улыбнулся «следователь–подросток» и щелкнул пальцами. Сзади Рокшина что-то загромыхало, и чьи–то сильные руки, надавив на плечи, усадили его в металлическое кресло, точно такое, в каком сидел другой несчастный подследственный. Григорий едва успел опомниться, как на его запястьях и щиколотках почти одновременно защелкнулись четыре металлических манжета. Еще один, весьма хитро устроенный, напоминавший неподвижную маску, зафиксировался на голове. Теперь Рокшин сидел неподвижно и мог лишь шевелить конечностями, смотреть прямо на своего следователя и открывать рот.
Едва он захотел что-то сказать, как услышал стон со стороны человека-доходяги и, скосив взгляд, увидел такую картину: «плечистый», придвинув к допрашиваемому штатив «средневековой» зубоврачебной установки, что-то старательно выделывал в его раскрытом рту. Голова мученика была также зажата металлической маской, рот «раскреплен» специальным фиксатором. Его мощные винты, поблескивающие никелем, могли растянуть челюсть и щеки на ширину, способную и порвать ткани мышц рта, и вырвать нижнюю челюсть из челюстных замков.
 — Говори, сволочь, где прячешь миллиарды?!.. Где бидоны с бриллиантами? Отвечай, гад!
С этими словами «плечистый», включив бормашину на полную мощность, принялся высверливать один здоровый зуб за другим. Подследственный, ревевший чревом, как стадо обезумевших от страха коров, то и дело терял сознание от болевых шоков, чем выводил своего мучителя из себя: тому приходилось давать несчастному нашатырь, делать уколы или будоражить его электрическими разрядами.
— Но у нас с вами до этого не дойдет, — ухмыляясь, успокоил Григория «подросток». Своим видом он почему-то напомнил Рокшину «Чеширского Кота». — Ведь, правда?.. Правда?.. — он повторял эту фразу всякий раз, когда взгляд Рокшина устремлялся в сторону истязаемого.
— Укажите только, где подписать? — пробормотал Рокшин, чувствуя, что еще минута — и сознание его покинет.
— Подписать — это полдела, — зловеще улыбнулся следователь.
— Надобны еще гарантии, что вы в суде не откажетесь от подписанного. Не заявите, что к вам применялись недозволенные методы или что-то в этом роде.
— Еще и суд будет?!
— А как же... как же!.. Скажете тоже — без суда!.. Согласно пункту первому статьи сорок девятой «каждый обвиняемый в совершении преступления считается невиновным, пока его виновность не будет доказана в предусмотренном законом порядке и установлена вступившим в законную силу приговором суда».
…Гудки теплоходов становились все протяжнее. Пристань, забитая массой этапируемых, была наполнена гвалтом голосов и собачьего лая. На небе догорали усталые ночные звезды, а по кромке горизонта уже полыхало бежево-розовое утреннее зарево. По трапам в брюшины бесконечной череды теплоходов тонкой человеческой нитью тянулись заключенные, следовавшие в Колымский край. Конвойные стояли по концам трапов, ими командовал офицер южных кровей.
— Седьмой пошел, восьмой пошел... — отсчитывал новую партию заключенных, грузившихся в наш теплоход, рыжебровый «вертухай» с сержантскими нашивками.
Один из зэков пошатнулся на трапе и спустя мгновение оказался в свинцовых водах Татарского пролива. Он схватился за голову и. протяжно завыв «мама!», попытался скрыться в волнах. Но пузырящийся ватник держал его на плаву.
— Что смотришь, Валабуев, стреляй! Побег! — рявкнул офицер на охранника и сам вытащил табельный ТТ.
— Сейчас, ты у меня «домамкаешься»! — реагируя на приказ, завопил рыжебровый и вместе с другим конвойным «разрядил» в несчастного половину обоймы ППШ.
— Отмучался, — сказал кто-то в толпе.
— Счастливчик, — поправил другой.
Рокшин ждал своей очереди пройти на трап. Едва он тронулся в ту сторону, как толпа впередистоящих вновь ухнула: «Еще один!» Опять послышались мат конвойных, выкрик офицера и выстрелы...
Прошло еще несколько минут, и посадка прекратилась. Многие из еще не поднявшихся на борт, в их числе и Рокшин, стыли на промозглом морском ветру и думали о том, что поскорей бы уже в трюм. Но заминка продолжалась. Через некоторое время небо, совсем осветлившееся, разрезала решетчатая шея портового крана. В «клюве» этой птицы-великана качалась приближающаяся к земле металлическая клеть. Когда она со звоном и клацаньем стукнулась о причал, в нее стали грузить, как строптивых животных, зэков. Погрузка замедлилась до крайности. Рокшин думал о пневмонии, подхваченной в промозглой одиночке тюрьмы, и о том, что будет счастьем, если придется плыть хотя бы два дня. Когда очередь дошла до него, он смог увидеть «расстрельную команду», убившую двух упавших в воду. Офицер со сросшимися бровями показался ему очень знакомым. Григорий силился вспомнить, видел ли он его среди тех лиц, что встречались в «предвариловке», но казавшееся рядом «опознание» ускользало, туманя голову напрасными потугами. Рыжеволосый сержант ему тоже напомнил кого-то, но вопрос, кого именно, Рокшин тотчас же выбросил из головы.
В трюме было сыро. Вонь от наследия рыбьих промыслов стояла невообразимая. Поддоны, на которых зэки должны были спать по двое, как однополые любовники, были скользкими от рыбьего жира и при качке елозили по днищу, как и намеренно не вычерпанная полужидкая субстанция из грязи, рыбьих кишок и каких-то нечистот неизвестного происхождения. Этим «морские извозчики» хотели показать свое отношение к нынешнему перевозимому «грузу».

«Я помню тот Ванинский порт,

И крик пароходов угрюмый,

Как шли мы по трапу на борт…» —


…затянул кто-то. «Солиста» тут же осадили, объяснив, что конвой за это нарушение не будет тягать парашу до самого Магадана, до которого полторы тысячи верст.
— А мы все-таки в Магадан?! — спросил Рокшин, которого уже бил простудный озноб.
Никто не ответил ему, лишь кто–то из непролазной и злой тьмы больно ткнул спину чем-то острым.
…Дня три Григорий находился на грани жизни и смерти. Лагерный лазарет был похож... Нет, он был ни на что не похож: это помещение отличалось от покойницкой лишь тем, что трубы отопления не источали холода, как это делали стены мертвецкой, и на ногах не было клеенчатых табличек с соответствующим номером безвременно, к радости лагерной администрации, усопших.
Организм сам боролся за жизнь, несмотря на все лечебные процедуры, направленные на его скорейшее угасание. Пару раз в день Рокшину заливали в рот какой-то отвратительного вкуса питательный раствор, давали по столовой ложке настоя стланика, рыбьего жира и делали болезненный укол, после чего он мгновенно засыпал.
Григорий однажды сквозь сон услышал, как двое из обслуги, тоже зэки из «блатных», играли в «чет-нечет» делая ставки на день кончины одного из доходяг. Угадывавший получал выигрыш в виде обеденной пайки или одной из теплых вещей, забираемой у уже упокоивших свою душу. Обслуги было четверо: истопник, который никогда не топил, «мозжильщик», который для верности раскалывал голову усопшему деревянным молотом, и двое санитаров, по совместительству выполнявших обязанности «могильщиков».
В санблоке лежало до сорока человек, и игра была оживленной и нешуточной.
К первым теплым дням июня, когда белоснежные склоны сопок стали стремительно темнеть, пестрея скрюченными мослами незахороненных в зиму «давших дуба» доходяг, Рокшин все же выздоровел, хотя уголовные и ставили на его кончину до полутора десятков раз.
Когда в очередной раз он не «оправдал надежд» и встал с больничной шконки, к нему подбежал истопник, конопатее и рыжее самого рыжего в мире злодея. Остервенело, брызгая слюной, рыжеголовый наговорил ему целую кучу матерных предложений, из коих Рокшин понял, что стал теперь его личным врагом. «Не мог подохнуть, как человек, — попрекал уголовник. — Из-за живучести такой суки, как ты, я проиграл две пары унтов и целую кучу обеденных паек!» — раздосадованный истопник больно приложился сапогом Рокшину между ног.
«Ну что ж, — подумал Григорий, когда его перевели на барачное поселение, — каждому, действительно, свое».
Барачная жизнь оказалась еще более горькой, чем пребывание на больничной койке среди играющих на человеческую жизнь нелюдей.
Успокаивало лишь одно слабое утешение: таких, как он, страдальцев было великое множество, и каждый из них нес свой непосильный крест как мог.
Уголовники, отличавшиеся бесчеловечной развязностью, не считали иной «сорт» живущих на земле, кроме «блатняков», за людей. «Мутных доходяг», к которым, по их мнению, относились все, кроме них, можно было даже без команды сверху от «смотрящего» удавить «по–тихому». Самые отмороженные из урок не боялись ни окриков вертухаев, ни даже передергивания ими затворов, не выходили на каменоломни ни под каким видом, выгоняя туда вместо себя «сявок» и «бакланов», которым еще надо было поднабираться «авторитета».
Одной из забав этих человеческих особей было устройство «бенгальских огней» — результата газообразования в животе, в чем особо усердствовали два престарелых зэка, которые поочередно поджигали на радость корешам свои «дурные ветры»
Но больше всего они любили унижать. Рокшин вспомнил, как однажды какого-то «растратчика», из «политических» (так назывались все, кроме блатных), за строптивость заставили пить воду после стирки носков одного из авторитетов. Вспомнил также, как профессора филологии, написавшего статью против режима и пойманного органами на подложенном в его портфель «откате», заставляли придумывать для сластолюбца — «пахана» зоны — эротические истории, а тот требовал от рассказчика «побольше реализьму».
Основной же «барачный контингент» кололся, пил спирт и резался в карты. Деньги, «ширялово» переходили из рук в руки. Когда кто-то из уголовных проигрывался, то, не раздумывая, шел к «политическим» отнимал что–нибудь из инвентаря, одежды или еды и ставил на кон в попытке отыграться.
Рокшина всегда удивляло, отчего уголовники были все как на подбор рыжие и почти все на одно лицо. Один случай поверг его в ужас, как, впрочем, и остальных.
Как-то раз все время проигрывавший маститый уркаган — из тех, что тянули лямку еще с «малолетки» и имевший за плечами три ходки, ухватив с раздачи трех тузов, не смог ничем ответить в кон. Тогда этот зверь в человечьем обличье, заранее заприметив парочку «жертвенных баранов», подбежал к ним, и, ни слова не говоря, выдернул у каждого плоскогубцами по паре зубов желтого металла. Один из этих «баранов» в прошлом работал помощником секретаря облисполкома, другой — доцентом НИИ питания. Его осудили за то, что он продал японской разведке свою написанную для научного журнала статью о влиянии поедания лесных грибов на поджелудочную железу.
Когда садист бросил четыре окровавленных зуба на кон, то поморщился даже смотрящий по бараку Гена Резаный. Другой вор бросил карты и заявил, что по такому беспределу «рок зоны» может спросить на «правиле» по полной. Однако ж, кон был «беспредельщиком» выигран, и этот уркаган, протерев рукавом ватника выдернутые зубы, сковырнул с них коронки, а оставшееся вернул обоим несчастным. Бывший доцент долго рассматривал свои потери, затем завернул их в тряпицу и положил за пазуху. Бывший помощник секретаря облисполкома плакал над ободранными кусочками своих зубов, как малый ребенок... Произошедшее вскоре забылось.
Время словно смешалось в голове Рокшина. То, казалось, шел апрель (с сугробами по самые крыши), то ласковый поздний июнь с распускающейся листвой. За ним должен наступить июль — первый и последний в колымских краях летний месяц, когда природа, не успев расцвести, уже начинает готовиться к осени.

Колыма ты, Колыма, дальняя планета,

Десять месяцев зима, остальное лето...


Осенние месяцы здесь были такими же, как зимние. И черт ее разберет, осень ли это, зима ли, если в сентябре, когда должны быть грибы, снегу выше колена, и даже олени, отрастив панты для заморских лекарств, ворчат на природу: им приходится взбираться на вершины сопок, где колючий, как и всё на Колыме, ветер не дает снегу улечься.
Местные аборигены пьют одеколон. Он для них, как для столичных сибаритов двадцатипятилетний коньяк. К весне в зоне голод. Самый настоящий. Один из зэков-«шнырей»[1] на этой почве сошел с ума и, поймав мышь, съел ее живой почти без остатка, оставив на память о «злодеянии» лишь кусочек мышиного хвоста. Полбарака при виде всего этого вырвало желчью. Блаженного тут же избили и записали в «зашкваренные»[2]. Когда того увозили в больничку для психов в Магадан, его обидчики всплакнули от зависти. Ведь нет хуже места на земле, чем этот грёбаный, всеми проклятый Верхне–Удольский Урым.
К голоду приладились наказания. Когда сильно обмороженный весенним заморозком (под пятьдесят градусов) голодный Рокшин прожег разъехавшееся и дырявое одеяло окурком, его сначала обвинили в умышленной порче госимущества, за что впаяли для начала десять суток карцера и в довесок стали «шить» умысел в подрыве экономической мощи страны, потворстве врагу и участии в заговоре против лагерного руководства. Попутно «нацепили» и подготовку терактов против вождей.
Григорий давно забыл про циничный вывод своего незабвенного сослуживца майора Бори Морозова об армейской пище, которую «нельзя есть, а можно только принимать». Он уже готов был «принимать» все, разумеется, кроме мышей, тараканов и земляных червей. Ту мутную белую воду, именуемую похлебкой, от которой несло духом морских обитателей, в которой прятались от любой сноровистой ложки кусочки разварившегося картофеля и «обломки» старогодних горклых макарон, Григорий поглощал теперь с особым наслаждением. Хлеб казался ему шикарным ростбифом, а кусочек пиленого сахара размером с ноготок мизинца — божественной амброзией. Голод был способен вылепить из человека все что угодно, любую субстанцию. За хорошую дополнительную пайку Рокшин с удовольствием принял бы на себя все грехи плутов из своего военного ведомства и лишний срок, каким бы он ни был. Он впал в состояние, когда физическое выживание и пища, которая этому способствовала, стали его единственной религией. Даже случайно увиденные женщины (тел представительниц лучшей половины человечества он не знал уже многие месяцы, а может быть, и годы) вызывали в нем только гастрономические ассоциации. Он смотрел на их руки, не последний атрибут человеческой любви, и ему представлялось, как они лепят пельмени, пироги и все такое, что потом должно печься, булькать в жиру или вариться на пышущей огнем плите. Он глядел на их лица и читал в них аналогичные со своими желания есть: ведь эти лоснящиеся щеки и губы для того и созданы чтобы принимать пищу. «Черт бы все это драл», — думал Рокшин, щипая себя как можно сильнее и желая признать, что жизнь это всего лишь дурной сон. Но все было напрасно. Какие–то странные повторения крутились перед его глазами. «Ну отчего, отчего они все такие рыжие?» — размышлял он в который раз про бесконечно крутящуюся перед глазами галерею охранников. Даже их начальники, все как на подбор южане, отдавали рыжим оттенком. Последних было много: таких труднее подкупить, они слишком преданы тем, кто назначил их на эти места. «Чушь какая–то, — удивлялся Григорий. — Эта порода людей так же коррумпирована, как и все остальные».
Он вновь вспомнил о своем приговоре: семь лет лагерей за семь украденных миллиардов. Огласили этот вердикт три девушки в черных мантиях с белыми отложными воротничками. При этом их лица были милы и равнодушны. И главным доказательством стала «королева доказательств» — его собственное признание. Он сделал его добровольно и с искренним раскаянием, на что была ссылка в зачитанном тексте. Да, это он в составе организованной преступной группы таможенных и военных чинов, которые занимались также террористическими приготовлениями, украл эти злосчастные семь миллиардов. Все было предельно ясно, как и предельно ясно запутано. Он вспомнил еще, как на том суде ему не дали последнего слова, назвав это предрассудком буржуазного правосудия. «Господи! Каков же удел мой?!» — кричала душа Рокшина.
Когда однажды в барак вошел заместитель начальника лагеря по воспитательной работе (кличка у него была из-за разросшегося «бабьего зада» «Человек–жопа») и объявил всем, что Россия вступила в войну с Монголией, все поняли, что это полный маразм. Воевать из-за песка, перегоняемого то на одну, то на другую сторону бурями?.. Да это коллективное сумасшествие!
Григорий понял, что его ожидает бессрочное заключение. «Бежать, бежать, бежать!» — эта мысль, равносильная самой смерти, заполнила его до краев. Убежать не удавалось еще никому.
«И этот тоже со сросшимися бровями», — успел подумать Рокшин, когда его доставили к штатному лагерному следователю. Тот представился. Фамилия его была заковыристая «Тутыр... бунар... оглы... ханов» — запомнить ее правильно не представлялось возможности.
Следователь тут же сообщил, что Рокшин подозревается еще в одном преступлении. Оказывается, что он, 20 лет назад, будучи курсантом в составе, опять же, организованной преступной группы, члены которой уже дают признательные показания, занимался совращением малолетних. Заочное опознание Рокшина по фотографиям подтвердили многие жертвы того периода.
— Все они теперь очень уважаемые люди. Копия протокола вашего опознания ими прилагается, — заключил свое короткое вступление следователь. От него пахло потом и только что съеденной курицей.
— Господи! — взревел из последних сил Григорий, чувствуя, что терять уже нечего. — Это ведь гнусный беспредел! Нарушение всех мыслимых и немыслимых процессуальных норм! Гражданин следователь!.. Мало того что по первому делу мне не дали последнего слова, так теперь мне вменяют дело, к которому я имею такое же отношение, как вы, например, к рождению пингвинов в Антарктиде. Двадцать лет назад!!! И что эта за процессуальная норма — «опознание по фотографии»?! Может, вы обвините меня еще в изнасиловании оленьих самок? Я готов подписать и это... Но учтите... Учтите... Когда-нибудь люди узнают правду. О-о-о! Вы не знаете, что будет?! Они придут и плюнут, плюнут на ваши могилы!
— Да это же отпетый экстремист! — крикнул кто–то из-за спины «Бергуал... мулды... тара... булты... ханова» и выскочил вперед.
В «вынырнувшем» Рокшин с легкостью узнал известного на весь Урым следователя по фамилии Калбабин. От чрезмерной «любви» к нему все «доходяги», даже безнадежные «фитили», произносили его фамилию, ставя первый слог в самый конец. Получалось забавно, мстительно, справедливо – «Бабин-Кал». Не одной сотне зэков этот «ювелир своего дела» накинул срока, называя «пятерочку» «стандартным довеском». Обличьем Бабин-Кал был очень похож на того первого следователя по делу Григория, дававшего ему затрещины в тюрьме. И первый, и этот были похожи, страшно было даже подумать на кого.
«Кто он, в самом деле, этот Калбабин, невзрачный мужичонка маленького росточка? — успел подумать Рокшин. — Пегий. Плешивый... Если бы плешинок у него было больше, чем одна, я назвал бы его "серым в яблоках". Как он здесь оказался за восемь тысяч верст от столицы? Чудеса да и только». Но чудеса давно уже не удивляли здесь никого.
— Вы, стало быть, не угомонились, болтун вы наш, — проскрипел тот старый знакомый своим до боли тошнотворным голосом. — Посмотрим, что получим от вас в остатке, — заключил он, отодвигая «Бергуал-мулды... и т.д.» в сторону.
— Я голоден и хочу, есть, — выдавил из себя Рокшин. Его шатало из стороны в сторону, как пьяного: короткий, но страстный монолог отнял остатки сил.
— Все хотят есть, — бросил из-за спины Бабина-Кала южанин.
— Дайте хоть что-нибудь, я все подпишу.
Бабин-Кал выдвинул ящик стола, достал из него тарелку с объедками и, поморщившись, подвинул Григорию. На ней лежали не до конца обглоданные куриные кости и кусок лаваша. Лаваш Рокшин съел почти мгновенно. Все без остатка кости, кроме трубчатых, он разжевал и проглотил, как самое изысканнейшее блюдо.
— Еще бы немного, — попросил Рокшин голосом потерявшего стыд попрошайки.
«Следак» снова поморщился, поглядел на «Бергуал-мулды... и т.д.» и после кивка того вытащил Григорию целый круг лаваша, от вида которого тот чуть не захлебнулся слюной.
— Только недолго, — предупредил благодетель. — У меня таких, как вы, четырнадцать голов.
Рокшин разорвал лаваш на две половины и, боясь, что одну из них отнимут, быстро откусывал от каждой половины, изумляя обоих «следаков» скоростью поглощения нехитрой пищи. Ему было и стыдно, и радостно одновременно.
— Водички бы запить, — попросил он, разразившись икотой.
— Может, еще и жопку подтереть, как покакаешь? — на лице Бабин-Кала застыла гримаса, после которой можно было ожидать от него чего угодно. Воды, однако, Рокшину дали.
Чьи–то руки быстро усадили его напротив все того же стоящего на столе черного плафона стоваттной лампы, который развернули в его лицо. «Всё, как в кино», — подумал Григорий. Происходившее казалось ему фарсом, если бы не было таким явственно страшным.
На столе был также некий никелированный прибор, своими штоками валиками и кулачками похожий на механическую швейную машинку. На конце этого устройства, у рук следователя, имелось приводное колесо с деревянной лаковой ручкой. Со стороны Рокшина прибор имел никелированное ложе, похожее на отпечаток руки. Пока он подписывал подсовываемые ему бумаги, продолжая коситься на эту конструкцию, изучая ее, следователь шелестел страницами его нового дела и напевал что-то нехитрое, наподобие «чижика-пыжика». Обнаружив на этом аппарате россыпь красных капель, Рокшин ужаснулся. «Кровь!» — шарахнуло его ломом по голове.
— А вы думали — краска? — угадал его мысли Бабин-Кал. — Все только начинается, дорогой «инако… мыслящий». Вы еще не знаете наших фантазий относительно частей вашей бренной субстанции. В особенности тех, которыми мужчина должен дорожить более всего жизни. Вы, однако, меня позабавили этим вашим... про оленьих самок,
— следователь коротко хихикнул и двинул ногой под столом. Оттуда показалось ведро.
— Ну, а теперь кладите вашу ручку вот сюда.
— Что это?!
— Не догадались? Надежнейший помощник любого мало-мальски уважающего себя работника юстиции. Механический прибор для наведения «тюремного маникюра». Универсальная машинка китайского производства времен Чан Кайши. Узнаем теперь о вас всю, так сказать, подноготную. Вы, конечно, знаете, откуда взялось слово «под-но-гот-ная»?
— Вы будете меня пытать?! За что? Я же все подписал!!
— За всё. За то, что не хотите любить родину, за ненависть к нам, ее законным представителям, — с этими словами «следак» выдвинул ногой ведро так, чтобы его содержимое было хорошо видно подследственному. Дно было заполнено какими-то кровавыми отростками с беловато-желтыми пластинками на концах...
В голове Рокшина все разом закружилось, словно бы он оторвался от земной тверди, полетел куда-то по темному коридору в поиске выхода наружу в пространство, где не было ничего, кроме звезд и космического холода...
…«Всё... всё... достаточно», — послышался, повторяясь, словно горное эхо, чей-то до боли знакомый голос человека, которого он хорошо знал.
— Григорий! — голос, наконец, стал явственным. — Ты слышишь меня? Я закончил... Закончил!
Рокшин открыл глаза. Голова шумела, не успев остыть от пережитого.
— Ты оказался слишком впечатлительным, — заметил Клейн, лицо которого выплыло, словно из тумана. — Приборы контроля психики зашкалили, и я решил прервать эксперимент.
— Черт бы тебя драл! — прошипел Рокшин. — Я побывал в аду!
— Ты излишне впечатлителен, — повторил подполковник.
— Тебя бы в такую переделку! Завизжал бы, как свинья!
— Не представляешь, какие важные данные я получил, — ответил Клейн. — Это материал государственного значения. Боже мой, я не могу тебе раскрыть все детали своего правительственного заказа. Но вкратце скажу, чтобы ты не обижался: группе институтов и мне как одному из защитивших кандидатскую на родственную тему поручена разработка психофизического влияния на сознание нелегального контингента, выполняющего спецоперации за рубежом. Чтобы у них не было поползновений... Ну, ты догадываешься, о чем я... Словом, они должны быть полностью легитимны и не иметь даже мыслей о том, что случилось с Калугиным, Резуном, Гордиевским и прочими. И потом, это открывает просто фантастическое возможности для влияния на массовое сознание... Ты же понимаешь, какие это перспективы у власть...
Рокшин прервал Клейна, не дав договорить:
— Мне и так понятно... Кому и для чего нужен подобный материал?
— Потомкам.
— Зачем?.. Это мерзость и ложь. Ты, как вижу, надергал в базу данных все из воспоминаний настоящих заключенных. Во многом правдивых. Все это в изложении таких уважаемых сидельцев, как Жженов, Шаламов и Гинзбург, я уже когда-то читал. Читал я и эрзац-сидельца, «мстителя сталинской России» Солженицына, все его, наряду с правдой, немыслимые гиперболы, фантазии и стократные преувеличения. Читал! Ну и что?!.. Пусть это будет, так, как оно есть. В воспоминаниях, книгах и фильмах. Потомкам, помня это, все же лучше бы начинать жизнь с чистого листа. Им не нужно бесконечное промывание мозгов этими переписываемыми и повторяемыми ужасами.
— Почему?
— Потому что это слишком тяжело. Потому что это умелый хлыст лукавцев, отпугивающий людей от поисков правды и справедливости.
— Но ты хотя бы теперь веришь, что то страшное прошлое было?
Рокшин, отцепив от себя датчики, встал с кресла и вышел на воздух. Солнце поднялось над верхушками деревьев, знакомый вороний окрик так же оглашал пространство вокруг церковного новодела. Что-то новое теперь было в нем, но он пока не знал, как к нему относиться.
Ему нужно было время, чтобы осознать реалистичность своего путешествия во времени. Он подумал и о другом... Стоит ли при помощи нового бередить старое, не станет ли это оружием в руках тех, кто хотел бы сделать реальностью то, о чем надобно было бы постараться забыть, вычеркнуть из жизни во имя нового, пока еще не увиденного... «Возможно, я не прав, — подумал Рокшин. — Но что поделать, если таковым уродился. Времена хоть и другие, да люди те же. Дети и внуки тех же самых людей». В этой логике, как ему показалось, не было уязвимых мест, и он почувствовал, как слеза потекла по щеке.

В ту ночь ему приснился сон. К нему обратился тот, из-за кого все эти годы, десятилетия продолжалась непримиримая вражда. Он был «по-плакатному» молод. Лицо его словно бы колыхалось на ветру: «Хочешь знать правду?— обратился вождь к Григорию, как к невидимому собеседнику. — Ты заслужил это право своим долготерпением, мучительным поиском истины. Слушай тогда. Теперь пора сказать правду, какой бы она ни была, и поставить точки над «і». Я знаю всё.
Только я один знал, что должно было случиться после меня. Мою могилу превратят в место проклятий и покаяний. В место битвы умов. Много мусора нанесут на мое последнее пристанище отчаяние и злоба тех, кому не достало найти счастье в мое неспокойное время.
Страна распалась... Народы, населявшие ее, разъединены, натравлены друг против друга, как об этом и мечтали наши недруги во всем мире. Государство повергнуто в хаос неверия, разрухи и отчаяния. Так бывает, когда исчезают великие цели и на их место приходит извечное стремление обывателя — быть центром своего малого мира, думать лишь о себе, но только не о других...
Этот мир обречен, как бы ни старался он продлить свое лукавое счастье. Он не будет таким, каким они хотят его видеть. Он будет таким, каким видел его я. И это чувство, поселившееся в обывателях, страшит их. Именно поэтому имя мое так ненавистно нынешним лукавым властителям, и мне приписаны все смертные грехи. Они назвали меня тираном, извергом, врагом всех демократий, всего человечества. Но им и это показалось мало: они приравняли меня к Гитлеру, назвав нашу Великую Отечественную, нашу Победу войной и победой завоевателей. Они обвинили во всех бедах не только меня, но и всех тех, кто строил и создавал то, чем живет и пользуется доныне несчастная наша земля. Их тоже представляют сейчас слугами дьявола и проклинают вместе со всеми их грандиозными свершениями.
Они написали обо мне и всех нас тысячи лживых статей и книг. Их лакеи и служки изобрели новых пророков, переписали историю, сняли полные обмана и лжи кинофильмы, довели до абсурда каждый миг наших свершений, представив все так, будто нашей целью было уничтожения собственного народа. Они придумали ложь о репрессиях, арестах чуть ли не половины всего населения страны, и что другая половина их стерегла. Но это было не так... Они представили всех нас рабами и стражниками, понимая при этом, что ни рабы, ни их стражники не способны достигнуть творческих вершин во всех областях искусства и науки, начиная от песен, книг, кинофильмов и кончая укрощением атома. Это удел свободных духом людей...
Наконец, они сделали виновником и сам наш народ, назвав его безмолвным равнодушным созерцателем происходящего. «Вы все виноваты», — утверждали они.
Ты наверняка знаешь, что это не так... Ты, наверное, уже слышал мои слова о том, что ветер истории сметет весь этот мусор...
Я всегда ценил твое мнение... Я ценил его, но не говорил об этом при каждом удобном случае, как делают это другие. Я старался быть искренним. Мне нет никакого смысла быть неискренним с тобой и сейчас: слишком далеко мы зашли в хаосе, слишком близко подошли к краю бездны...
Что ответить на это?.. То, что время великих свершений прошло?.. Все знают это и без того... Я отвечу по-другому: мы осуществили великую мечту абсолютного большинства, в поте лица добывающего хлеб свой. Разве не об этом мечтали все просвещенные, гордые и свободолюбивые умы, ощущавшие боль ближнего своего сильнее, чем свою? Разве не мечтал каждый труженик, каждый гончар или сеятель, чтобы все на земле было по-справедливости — и труд, и плоды его? Вместе с нашим великим богоносным народом мы осуществили эту вековую мечту со всей открытостью и творческим нетерпением. Люди хотели этого, и мы этого добились.
Мы высвободили энергию и энтузиазм масс, сделали труд мерилом всех ценностей, дав справедливую шкалу для его оценки. Мы сделали каждого причастным к силе и могуществу СССР, подняли само понятие нашей государственности на высшую ступень, когда-либо существовавшую в истории. И наш народ был горд за страну, ее свершения и готов на любые лишение и подвиги, лишь бы это было именно так.
Мы разбили миф о якобы процветавшей прежней России, где 99 процентов населения было неграмотно и, прозябая на хлебе и квасе, создавало богатства остальным согражданам, которые ели, пили, жили во дворцах, проматывали за зеленым игровым парижским сукном плоды чужого труда.
Да, мы наказывали тех, кто был не с нами. Но без этого не обойтись. Мы были вынуждены притеснять часть нашего народа ради спасения страны в целом. Порой мы были чрезмерно усердны и жестоки, часто неправы: но слишком велико было желание, чтобы это снова не стало так, как прежде. Мы делали это отнюдь не напрасно: достаточно посмотреть на то, что произошло теперь...
Сегодня, глядя в глаза друг другу, на этот мир, вопиющий своей несправедливостью, мы признаем это, как подобает признать истину тому, кто не знал компромиссов и лжи.
Им удалось вернуть то время... Из всех щелей вылезли те, с кем мы боролись. Так кто же был прав?! И почему? Мы будем еще долго и мучительно искать ответ на эти вопросы.
Они слишком ненавидят нас, считая самой большой, холодной и мрачной страной, населенной полудикими племенами. Они видят в нас лишь большой кусок территории, так несправедливо доставшейся глупому, ленивому и непритязательному народу, и потому борются с нашей государственностью уже много веков.
Они желали бы одолеть нас силой, но мы сделали так, что это стало невозможно, и оттого они ненавидят нас еще больше. Они будут и впредь враждовать с нами, выдавая козни за дружбу, а ненависть за любовь.
Я вовсе не любил во́йны, как говорят обо мне лжепророки, и делал все, чтобы никто не посягнул на нас впредь. Так было и будет... В этом вся суть, вся правда, о которой я хотел тебе сказать. И, что не раз бывало в нашей истории, победа снова будет за нами.
Когда она случится, они начнут наперегонки состязаться друг с другом в клятвах новому времени... Одни будут говорить, что всегда были против этой власти, другие, что прозрели вместе с народом, третьи станут уверять всех в своем героическом молчании, которое следовало бы истолковывать не иначе как отрицание чудовищного времени... Все они будут жалки в своем рвении оправдаться... Не верь им, не верь никогда... И тогда победа останется нашей на века».
Последнее, что услышал Рокшин перед тем как пробудиться, были строки стихотворения:

Поговорим о вечности с тобою.
Конечно, я во многом виноват!
Но кто-то правил и моей судьбою,
Я ощущал тот вездесущий взгляд.
Он не давал ни сна мне, ни покоя,
Он жил во мне и правил свыше мной.
И я, как раб вселенского настроя,
Железной волей управлял страной.
Кем был мой тайный, высший повелитель?
Чего хотел он, управляя мной?
Я, словно раб, судья и исполнитель —
Был всем над этой нищею страной.
И было все тогда непостижимо,
Откуда брались силы, воля, власть?
Моя душа, как колесо машины,
Переминала миллионов страсть.
И лишь потом, весною, в 45-м,
Он прошептал мне тихо на ушко́:
«Ты был моим послушником, солдатом,
И твой покой уже недалеко!»

Иосиф Джугашвили.

[1] Уборщики в зоне.
[2] «Опущенные».